Вадим Сикорский,Татьяна Сикорская. ВОСПОМИНАНИЯ, СВЯЗАННЫЕ С АЛЕКСЕЕМ ТОЛСТЫМ



А. Н. Толстой

Даже для воспоминаний о таком большом писателе как А. Толстой мимолетных анекдотов недостаточно, и я было оставил мысль написать хоть что-то, связанное с этим именем, и решил не извлекать из давнего своего дневника несколько гомеопатических доз малозначительных записей, но как-то я наткнулся на ветхие страницы, исписанные рукой моей мамы, известной переводчицы, а в сущности автора заново созданных стихотворных текстов иностранных песен. Многие песни были переведены в соавторстве с моим отчимом, тоже поэтом-переводчиком С. Болотиным. В этих записях я обнаружил и упоминания об А. Толстом, двоюродным дяде мамы.

Я знал, что в повести «Гадюка», напечатанной впервые в журнале «Красная новь» в 1928 году с подзаголовком «Повесть об одной девушке», прототипом этой «одной девушке», главной героини, была моя мать. А. Толстой, сочиняя повесть, конечно, многое изменил и домыслил, но основой остался

устный рассказ о маме, поведанный писателю нашей родственницей, которую я с детства знаю только как «тетю Лелю». Кстати, некоторые вещи в нашей квартире принадлежали этой тете Леле, например, горка красного дерева и зеленая плюшевая тахта.

Интригующая деталь: на этой тахте некоторое время ночевала у тети Лели юная женщина, изображенная на знаменитой картине Крамского «Незнакомка». После кончины тети Лели историческая тахта перекочевала к нам. Когда она пришла в полную негодность и ее увозили на свалку у меня на глазах навернулись сентиментальные слезы, казалось, тахта еще хранила живое тепло и контуры фигуры прекрасной незнакомки. А тетилелина горка до сих пор украшает комнату в моей квартире.

Прошу прощения за это слезливое лирическое отступление, просто трудно держать распоясавшуюся и непредсказуемую память в строгих рамках.

Итак, я решился использовать записи мамы, а свои детские и поздние воспоминания добавить к ним. Для собственного удобства свой рассказ я буду прерывать цитатами из маминых записей, причем цитаты порой окажутся намного пространнее моей «прямой речи».

Мне было одиннадцать или двенадцать лет, когда мама взяла меня с собой в Ленинград, буду называть его по-старому, как тогда называли. Оттуда мы сразу же поехали в Детское село, бывшее Царское село, где жил дядя Алеша, то есть А. Н. Толстой.

Меня, жителя коммунальной квартиры, где в туалет надо было добираться через проходную комнату соседей, из квартиры, где часто приходилось моим близким спать на полу, уступая лакомое ложе менее близким приезжим, меня просто потрясли апартаменты моего именитого дяди. Жаль, что всего лишь троюродного, поскольку маме он был двоюродным и то под вопросом.

Мама часто рассказывала о своем дореволюционном пристанище: двухэтажный белый особняк в имении ее отца, то есть моего деда, повар Валентин, неподалеку стекольный завод отца, рабочие хозяина обожали, у них хорошие заработки, медицинская обслуга и прочее. Деда отличало очень доброе отношение ко всем людям любого сословия. Видимо «За все это» он и был расстрелян во время поездки куда-то неподалеку вооруженной группой ценителей свободы и светлого будущего. В моем внуково-сыновнем воображении октябренка, а потом пионера рассказы мамы о дореволюционной ее семье и жизни казались сказочно-оперной фантазией.

Убедился я, что такое в принципе возможно и бывает в этом мире, в реальном воплощении сразу по прибытии в Царско-Детское село. Войдя в двухэтажный особняк, первое, что я почему-то заметил, это большое число тростей разнообразного вида, скученных в передней. Митя, младший сын моего великого дяди, позже продемонстрировал мне трость, которая, была просто деревянными ножнами для шпаги, шпага вынималась после поворота ручки трости. Мне это казалось чудом. И я потом долго мечтал об этой невероятной трости.

Другим ошеломляющим впечатлением было появление в комнатах горничных в белых наколочках. Как в кино из старорежимной жизни или из заграничного. Если мне не изменяет память, с потолка кажется, из-под люстр, свисали эбонитовые грушки с кнопками, стоило нажать, и появлялась горничная в наколочке и вежливо осведомлялась, зачем ее вызвали. И кажется (или это действительно мне теперь кажется?) можно было попросить мороженого или пирожное и его приносили. При всей моей воспитанности и понимании, что я в гостях, я этими мороженными вызовами несколько злоупотреблял. Между прочим, эти электрогруши с кнопками, видимо, и есть самое простое объяснение, почему Митя был, мягко говоря, такой полный.

Нам с мамой отвели отдельную комнату. Помню, встал я на следующее после приезда утро не очень рано и по широкому светлому коридору пошел слегка ополоснуть лицо и если будет не очень неприятно, то, поскольку я в гостях, помыть и уши. И вдруг из ванной показался и шагнул мне навстречу совершенно голый, с большим животом, с полотенцем через плечо, дядя, сам Алексей Николаевич Толстой. Мы с ним поравнялись, остановились, глядя друг на друга, и он спросил:

– Ты кто?

– Дима Сикорский.

– А, так ты и есть Танин сын.

Он вдруг довольно больно щелкнул меня по лбу, весело улыбнулся и бодро, размахивая белыми полными руками, пошел дальше. Я смотрел вслед своему новоявленному дяде, нисколько не смущенный тем, что познакомился с ним вот так, с совершенно голым. Помню, удивило только, что при своей грузности, передвигался легко, вызывающе бодро махая руками, может быть, он только передо мной молодился и хотел физкультурно выглядеть? Это у всех истинных мужчин так, независимо от возраста, ранга, таланта и ума, выпячивают грудь, хорохорятся перед посторонними.

В этот же день он мне подарил свою книгу «Петр первый» с лаконичной надписью «Диме Сикорскому Алексей Толстой». Эту книгу, как дорогую реликвию, я храню до сих пор. Хотя в то время, когда я очень нуждался в деньгах (должен признаться, правда, что это время было довольно длительным), у меня эту книгу выклянчивал Кирпотин, предлагая за нее какую-то баснословную по тем понятиям сумму, но родственные чувства оказались сильнее корысти.

Помню, как мы катались с Митей на велосипедах по роскошному Царскосельскому парку, и купались в прославленном пруду со статуей посреди него, стоящей на возвышающемся над водой постаменте. А может быть, это было просто нечто вроде постамента без статуи, я уж точно не помню, с тех пор я там ни разу не был. От берега до этого гранитного постамента не очень далеко, я тощий и довольно ловкий легко доплыл и чтобы передохнуть взобрался на это сооружение. Митя же очень устал, доплыв сюда из последних сил, попытался взобраться вслед за мной, но легко доступные порции мороженого сыграли трагическую роль, ему взобраться не удалось. Тогда я протянул ему свою спасительную… Нет, не руку, а – ногу. До руки бы он не дотянулся, а если бы я слишком свесился вниз, он просто стянул меня и я обрушился бы на него. Передохнув немного, вернулись благополучно к месту отплытия. А вечером я слушал его музицирование на рояле.

К сожалению, пребывание в земном раю длилось недолго. Мы вернулись в свою коммуналку без ванны, с туалетом на отшибе, с общей, наполненной флюидами тайной вражды, кухней, с вороватыми соседями.

В этой квартире с ответным визитом побывал Митя, но это было уже через много лет. Приехал он с мамой, поэтессой Н. Крандиевской, и красавицей женой. Кажется, она потом вышла замуж за поэта Острового. Ничего общего, кроме очков, во внешности ее мужей не было. Замечу только, что, если Светлов был знаменит как автор шуток, то Островой – как объект шуток и пародий. Вот, например, в песне, где первая строка: «Я в России рожден, родила меня мать» такое пародийное продолжение: «Просто некому было в ту пору рожать, Бабка в город ушла и у тетки дела. В силу этих причин меня мать родила». Забавна пародия и на его известную песню с такими строками: «В путь дорожку дальнюю Я тебя отправлю, Расцветет над яблоней Алый свет зари, Подари мне, милый, на прощанье саблю, Вместе с острой саблей пику подари»:


В путь-дорожку дальнюю я тебя отправлю

Ждать тебя я буду до конца войны.

Подари мне, милый, на прощанье саблю,

С красными лампасами подари штаны.


С голыми руками, в трусиках и в майке

Защищать пойдешь ты отечество свое,

А на дареной пике у твоей хозяйки

Сушатся платочки и прочее белье.


Если не ошибаюсь, это пародия С. Болотина.

Однажды в бильярдной ЦДЛ произошел такой разговор между Островым и поэтом Сергеем Васильевым.

Островой (Васильеву):

– Знаешь, как надо отдыхать?

Васильев:

– Как?

Островой:

– Я после работы выхожу на улицу, полностью выключаю интеллект и гуляю не меньше часа.

Васильев:

– Знаешь, у меня такое впечатление, что ты забываешь включить его обратно.


А вот ставшая знаменитой, потому что была сказана совершенно искренне, фраза Острового: «Ты знаешь, я написал большой цикл стихов о любви, и можешь мне поверить – закрыл тему!»

Тогда они все к нам приехали, направляясь в Пермь на премьеру Митиной оперы, которая, кажется, прошла успешно. Милая, невероятно женственная, добрая, какая-то до боли интеллигентная Крандиевская меня навсегда очаровала. Я знал, что Толстой развелся с ней и женился на Людмиле, и у меня не могло в голове уложиться, как от такой женщины можно вообще уйти.

Они уехали на другой день, и я ни Митю, ни Наталью Васильевну никогда не видел. Вот и все. И тут, пожалуй, мой запас впечатлений и воспоминаний о семье Толстого иссяк.

Разве что стоит упомянуть, может быть, о забавном эпизоде времен моего детства, связанным с еще одним челном толстовской семьи. Помимо Мити, Никиты и Марианны был у Толстого еще приемный сын, которого все звали Фефа, видимо, сокращение от Федора Федоровича. Фефа – сын Натальи Васильевны Крандиевской от брака с неким Велькинштейном. Высокий, туго обтянутый собственной кожей скелет с кудрявой шевелюрой и черными вдумчивыми глазами. Он поставил на мне два разорительных эксперимента. Первый в бывшем Ленинграде, в булочной кондитерской, где он предложил мне съесть сколько смогу пирожных, по принципу рекордов Гиннеса. На половине одиннадцатого пирожного эксперимент прервала мама, испугавшаяся за мое здоровье. Второй эксперимент Фефа провел уже в Симеизе, куда чудом удалось достать путевку для меня в какой-то детский лагерь. Мама по курсовке имела право здесь на один обед и снимала где-то угол для ночевки.

И вдруг в Симеизе неожиданно для нас с мамой появился Фефа. Где-то неподалеку, если не ошибаюсь, была астрономическая обсерватория, там работала близкая ему по звездным интересам астрономичка. Фефа водил меня в обсерваторию, и я приблизил к себе планеты, впервые ощутив в холодных сводах обсерватории мощь человеческого разума и чудодейственную силу науки, способной превращать небесные звезды, планеты в близкие почти игрушечные светящиеся шарики. Особенно поразил меня Сатурн с его точеным сияющим кольцом.

Но все это лишь небесное отклонение от темы. Главное – эксперимент. Жаль, что на этот раз мама прервала его на четырнадцатой порции мороженого. Но героическим было не мое пожирание порций, а молчаливое присутствие при этом пиршестве моей голодной, истощавшей здесь матери, сидящей только на одном обеде в день, о чем я узнал лишь в Москве, чтобы сэкономить деньги на обратную дорогу. И еще одно, любопытное для науки сообщение: ангиной я заболел через двенадцать лет в двадцатитрехлетнем возрасте. Но зато как! Пусть об этом феномене задумаются отоларингологи.

Теперь позволю себе перейти к довольно обширной цитате из записей моей мамы, представляющих, на мой взгляд, может быть небольшую, но все-таки какую-то ценность для интересующихся А. Толстым. Итак, передаю слово маме, Т. С. Сикорской:

«Поддержка Толстого, конечно, очень помогла нам (имеется в виду прием Т. Сикорской и С. Болотина в Союз писателей. – В. С.). А у него самого в это время происходила тяжелая семейная трагедия. Дело в том, что он отчаянно влюбился в невестку Горького, а она не ответила ему взаимностью. Естественно, появилась серьезная трещина в его отношениях с Тусей – женой и другом, помогавшей ему во всем: она отвечала на письма, разбирала архивы, связывалась с издательствами, в общем – была душой дома. Теперь, когда возникла тяжелая ссора, она решила временно уехать вместе с Митькой на их городскую квартиру на Кронверкской. Оставшись без верного помощника, А. Н. решил взять себе секретаршу. У Марианны, его дочери, была приятельница, на несколько лет старше ее – жена писателя Баршева. И вот эта самая Людмила Баршева, муж которой в это время лежал в больнице, вошла в семью подруги как секретарь ее отца. Она была недурна собой – смуглая, расторопная одесская украиночка лет тридцати, с узкими карими глазками и большим ртом. Насколько я понимаю, А. Н. очень скоро перенес на нее свое неутоленное чувство к жене сына Горького. Его не смущала большая разница в летах, наоборот, это давало ему ощущение, что он сам снова стал молодым, и он даже нанял массажистку, которая по утрам приходила массировать его уже отяжелевший живот. Он начал принимать участие в лыжных прогулках, увеселительных поездках и т. д., словом, познавать все радости, которые дает вторая молодость.

Мое знакомство с Людмилой состоялось однажды в Метрополе, где А. Н. остановился по приезде в Москву. Мы сидели и втроем завтракали в номере с огромной кроватью и разбросанным кружевным бельем – типичной обители молодоженов. Я не помнила Людмилу по своим приездам в Детское село, хотя, вероятно, и встречала ее не один раз – она неплохо пела, и ее искусство охотно демонстрировалось гостям. За завтраком Алеша время от времени бросал на меня искоса беспокойный взгляд, как бы тревожно спрашивая: «Ну что, как она тебе?»

Помню, как впоследствии он показывал нам с С. Б. фотографии, снимки затяжного поцелуя на веранде в Детском, Людмилы, раскинувшейся не то в гамаке, не то на тахте, и т. д.. Очевидно, ответная страсть молодой женщины безумно льстила ему.

Дальше события развернулись совершенно неожиданным образом. Фефа, сын Натальи Васильевны от брака с Волькенштейном, сказал как-то Людмиле: «Брось эти шашни с отцом, это возмутительно по отношению к матери». Людмила пожаловалась Толстому. Он разъярился, топал ногами, кричал и выгнал Фефу из дому. Но Людмила все-таки собрала свой чемоданчик и переехала к матери. Напрасны были все паломничества и уговоры Толстого, – Людмила поставила ультиматум: «Или все, или ничего».

Вскоре А. Н. получил заграничную командировку и оттуда послал Наталье Васильевне, очевидно ожидавшей раскаяния и примирения, телеграмму, что он с ней разводится, а Людмиле – чтобы она встречала его на вокзале в Москве. После этого семья разделилась: Фефа ушел, Митька остался с Натальей Васильевной, а Марианна и Никита – с отцом. Людмила стала полной хозяйкой в гостеприимном доме Толстого и, надо сказать, вела себя с гостями корректно и умело. Впоследствии они с А. Н. переехали в Москву, во флигель особняка Горького на Малой Никитской.

Все-таки навсегда спасибо Алеше за его дружбу и помощь! Теперь, проходя мимо его памятника возле церкви, где венчался Пушкин, я часто мысленно говорю: «Здравствуй, Алеша! Скоро увидимся».


Описав сперва этот главный эпизод личной жизни Толстого, мама возвращается ко времени знакомства с Толстым:


«Ранней весной на Политехническом музее появилась афиша – А. Н. Толстой будет читать отрывки из нового романа “Петр Первый”».

Я решила пойти на этот вечер, чтобы взглянуть на легендарного «Алешку Толстого», которого так презирал папа, и о котором столько говорила мне тетя Лелечка.

Он сидел на кафедре – солидный, полный, с умным и несколько бабьим лицом, и читал чудесные главы «Петра» в той монотонной, невыразительной манере, к которой я потом привыкла, поняв, что полная безынтонационность чтения, очевидно, помогает слушателям лучше, полнее, без навязанных чтецом эмоций воспринимать текст, внося в него собственные душевные интонации, расставляя знаки препинания там, где это кажется нужным. Но вначале это чтение на одной ноте, без выражения, казалось странным, почти усыпляющим. И все-таки – впечатляло. Даже очень впечатляло.

Ему послали огромное количество записок из зала. Я тоже приготовила записку, в которой говорилось, кто я такая, и что я хотела бы увидеться с ним.

Татьяна Сергеевна Сикорская

Но по окончании чтения он подошел к рампе и сказал, что на записки отвечать сегодня не сможет, прочтет их потом и ответит в следующий раз. Я, стоя у самой рампы, бросила ему свою бумажку и крикнула: «Мою прочтите сейчас!» Он удивленно вскинул на меня глаза и развернул записку. «Пройдите, пожалуйста, ко мне за сцену», – сказал он. Я послушно пошла за ним. «Я здесь с семьей, – сказал Алексей Николаевич. – Хотите познакомиться? Поедемте сейчас же к нам. Я остановился у своего друга, актера из Малого театра».

В квартире друга оказалось тесновато, но в проходной комнатке при свете настольной лампы меня сразу окружили милые, приветливые лица. Мне очень понравились и жена его, прелестная поэтесса Наталья Васильевна Крандиевская, и старший сын ее от первого брака с Федором Акимовичем Волькенштейном – черноволосый, худощавый студент Фефа, и веселый, совсем еще мальчуган, Никита. А. Н. расспросил меня, что я делаю и, узнав, что я тоже литератор, тут же пригласил меня к себе в Детское (бывшее Царское) Село, чтобы вместе с ним работать над пьесой по его повести «Гадюка», на которую он заключил договор с Радиокомитетом, но никак не может выбрать время ее сделать. «С удовольствием, я ведь тоже пишу пьесы», – сказала я. «Да? Наверно пишешь заглавие, потом “действующие лица такие-то”, и на этом дело кончается?» – засмеялся Алеша, который сам предложил мне перейти с ним на «ты». «Я ведь тебя на руках носил, когда ты только что родилась, – сказал он. – Я в то время гостил в Сюгинском у дяди Сережи».


Толстой занимал прекрасный особняк, вроде нашего великокняжеского на Магазейной, который я потом с трудом разыскала и почти не могла узнать. Особняк был окружен большим садом, в котором А. Н. сам разводил розы и вообще любил работать. Он повел меня на прогулку в старый, знакомый мне Екатерининский парк, где в этом году стоял хруст от гусениц, съедавших листы на липах, показал мне Пушкинский лицей. Все в семье встретили меня ласково.

Кроме Натальи Васильевны, Никиты и Фефы, которых я уже знала по Москве, там были еще мать Натальи Васильевны, жившая в мезонине и писавшая мемуары, дочь Алеши от первого брака Марианна и младший сын, десятилетний Митя, проявлявший большие способности к музыке и уже сочинявший сам какие-то песенки. Н. В. как-то попросила меня привезти к ним моего Димку и познакомить его с Митей. Кроме семьи, в доме жила тетка А. Н., одна из Тургеневых, сестра его матери Александры Тургеневой. Алеша был сыном ее и шведского писателя Бострома, а граф Николай Толстой, став мужем Александры, усыновил Алешу и дал ему свою фамилию. В детстве я слышала от папы не очень лестные отзывы об этом Алеше – он был не то футуристом, не то чем-то в этом роде, очень много валял дурака и, наконец, взяв у кого-то (кажется у папиного брата дяди Коли) письма к родным, на основании этой переписки написал ряд зубоскальских рассказов, в которых высмеял жизнь русских помещиков. Писать рассказы он, конечно, имел право, но воспользоваться для этого доверенными ему или просто присвоенными им чужими письмами было, конечно, не слишком этично.

Помимо родных, в доме жил литератор Борис Липатов, писавший сценарий по роману А. Н. «Черное золото». Меня тут же прозвали «Гадюкой» и приняли в семью.

Жила эта семья примерно так, как мы до революции жили в Сюгинском – по-помещичьи, на широкую ногу. В деньгах Алеша не нуждался, для покрытия хозяйственных расходов он, не считая, охапками бросал кредитки в один из ящиков письменного стола, откуда их по мере надобности брала прислуга. В день они тратили, по словам Н. В., в среднем 200 рублей. Это была огромная сумма – я с трудом скопила тогда нужные мне на дорогу в Ленинград 30 рублей.

Мне отвели отдельную большую комнату в нижнем этаже, и я принялась за дело. По утрам в доме было тихо – все работали. Алеша писал вторую часть «Петра I», Липатов свой сценарий, бабушка мемуары, я – инсценировку «Гадюки». Во второй половине дня Алеша правил «Черное золото» и «Гадюку», сильно сокращая и нарочито огрубляя все реплики. Я рада была работе над этой сильно полюбившейся мне повестью – одной из лучших вещей А. Н., но его метод правки часто ставил меня в тупик.

Ближе к вечеру начинались прогулки, работа в саду и т. д. (Наталья Васильевна строго соблюдала распорядок дня и никого не пускала в дом в рабочее время.) Алеша говорил, что только такой строгий распорядок и дает возможность плодотворно работать творчески. «Ты что – ждешь вдохновения, настроения? – спрашивал он. – Неправильно! Надо садиться за работу в определенный час, хотя бы ничего не хотелось делать. Я иногда 2-3 часа сижу и рисую головки на полях, пока не выдавлю из себя первые строки. Но я обязан сделать три страницы в день, и я их делаю, пусть даже голова трещит и разламывается от боли».

«А хочешь, я сделаю тебя знаменитой, – как-то спросил он. – Поезжай сначала корреспондентом от «Известий» куда-нибудь в глушь… Наберешь материала, напишешь очерки, а потом и что-нибудь покрупнее. Или – хочешь написать со Стрельниковым оперетту? Я тебя познакомлю, он автор «Холопки», неплохой композитор». Кстати, в доме бывал в то время часто композитор Ю. Шапорин, писавший «Декабристов» по либретто А. Н., и я немножко помогала им. Бывал и автор «Угрюм-реки» Вячеслав Шишков, большой приятель Алеши, так что жилось там интересно.

Как-то Борис Липатов нарисовал огромную, в рост человека, карикатуру под названием «Магнитолстой искусств». Посередине сидел Алеша в кабинете, из окна мезонина ползли длинные свитки мемуаров, внизу по углам сидели Шапорин с «Декабристами», Борис с «Черным золотом» и я с «Гадюкой», а желто-белый пойнтер (не помню, как его звали), подняв ногу на водосточную трубу особняка, выражал этим свое презрение ко всему происходящему в доме. Да, конечно, не зря в общем-то кто-то прозвал Алешу «королем халтурщиков»: он готов был писать и для цирка («Буратино»), и для радио, и для оперетты, и для кино… А впрочем, может быть так и нужно работать, т. к. нет плохих жанров, а есть плохие писатели.

Я получала время от времени отчаянные письма с просьбой вернуться в Москву. «Что же мне делать?» – спросила я Алешу. «А знаешь что? – сказал он. – Плюнь на все, привези сюда Димку с нянькой и оставайся в Царском. И квартиру, и работу я тебе найду, а это все остальное, ерунда собачья». Интересно, что было бы со мной, если бы я последовала его совету? Но мне это «все» вовсе не казалось тогда ерундой.

Вечерами дом преображался. Уже с позднего обеда начинали один за другим вваливаться гости. Приходили и Шапорин с Шишковым, и какие-то иностранные послы, и актеры МХАТа, и масса другого неизвестного мне народу. Мне еще днем поручалось наблюдение за «сугубой химией» – Алеша брал бутылки с водкой и процеживал ее через марлю с углем в графины для очистки. Работа была кропотливая, процеживание длилось часами и требовало большого терпения.

На столе, накрытом белоснежной скатертью, появилась батарея вин – в том числе излюбленного Алешей сухого каберне. «Сладкие вина пьют только в молодости», – говорил он. Пряное, кисловатое каберне было действительно вкуснее приторных мускатов и токаев.

Когда гости были уже в сборе, все шумно усаживались за покрытый аппетитными закусками стол, и начинался веселый, чудесный вечер. Гостей бывало до 40 человек. Алеша был большой озорник – со смехом рассказывал похабные анекдоты, над всеми и всем трунил, и его тонкий, немного гнусавый голос перекрывал все разговоры. За этими ужинами Качалов читал монологи из своих ролей, Москвин веселил всех забавными ужимками и шутками, а Ираклий Андроников изображал Штидри и других известных музыкантов и писателей, в том числе и самого Алешу: «Туся! – гнусаво кричал он (Тусей Алеша звал Наталью Васильевну). – Туся! Приезжай сюда – я нашел не засиженный писателями кабак!»

Однажды глубокой ночью, когда не хватило вина, А. Н. со всей компанией отправился в запертый винный магазин, взломал двери и не стесняясь пополнил свой запас. В городе его настолько хорошо знали и уважали, что на другой день не было даже неприятностей с милицией.

Как-то на таком ужине Алеша шепнул мне: «Я хочу напоить Москвина в лоск. Я приготовил ему страшный ерш – он хвастает, что никогда не напивается пьяным. Напои его! Сядь рядом и подливай ему почаще вот из этого графина». Но сколько я ни старалась подливать, старик Москвин пьяным не напился и не лег под стол, а только сильно развеселился и пригласил меня станцевать с ним польку-бабочку так, как ее танцевали на старинных провинциальных балах. Мы станцевали – я подыгрывала, как могла, а Москвин превзошел самого себя – все буквально полегли со смеху.

Разумеется, я в этом обществе была, как говорится, ни к селу, ни к городу. Во-первых, сразу же после моего приезда Алеша с отвращением спросил меня: «Что это за дрянь ты куришь? У моего шофера и то лучше папиросы. Сейчас же брось? Кури мои. А хочешь, дам тебе сигару?» И вместе с сигарой на столе появилась бутылка шотландского виски, которое он дал мне попробовать. Мне не понравилось ни то, ни другое – все было слишком крепко, невкусно и незнакомо.

Во-вторых, Наталья Васильевна как-то зазвала меня к себе в спальню и сказала: «Танечка, ты не обижайся только – я хочу подарить тебе кое-какие Марианнины платья. Дело в том, что у нас бывают такие люди, что… Ну, ты понимаешь. Надо получше одеваться». Я не обиделась:


Татьяна Сергеевна Сикорская

совершенно ясно, что моя ядовито-розовая кофточка их не устраивала, а ничего более нарядного в моем гардеробе не было – это была моя единственная парадная форма. Старенькое сиреневое платье Марианны было гораздо лучше, но мне стало неловко, когда раз на прогулке Алеша спросил: «Что это на тебе? Знакомое какое платье. Машкино, что ли?» А не обиделась я потому, что всю жизнь не придавала никакого значения тряпкам и сама никогда не замечала, кто во что одет. Говоря с человеком, я всегда смотрела ему в глаза, и убей меня Бог, если бы я хоть раз могла вспомнить, что на ком было нацеплено! Не все ли равно?

В-третьих, мне очень мешала моя застенчивость. «Ты меня боишься?» – спросил меня как-то Алеша. «Боюсь», – отвечала я честно. Мне было даже неудобно говорить ему «ты» – он же был намного старше. Вообще, по возрасту мы как-то распределились лесенкой: А. Н. было 52 года, Наталье Васильевне – 42, мне – 32, а Марианне – 22.

Во время моего пребывания в Детском, Алешу срочно вызвали в Москву для сдачи какой‑то рукописи, и друг его Старчаков уже купил ему билет, но Алеше не хотелось ехать, и он решил послать меня с этой рукописью. Но когда мы в день отъезда пришли за билетом, он вдруг возмутился: «Ты что, на “Стрелку” купил? Мягкий? Незачем ей мягкий, обменяй на жесткий плацкартный». «Поздно уже», – сказал Старчаков. Меня немножко удивила эта бережливость со стороны человека, без счета бросавшего деньги на хозяйство и угощение гостей. Но, очевидно, была в нем эта скуповатая черточка, несмотря на видимую широту натуры.

Я в первый раз за время своей взрослой жизни попала в мягкий вагон. «Стрела» был красивый поезд, отходивший ровно в полночь. В купе с плюшевыми коками на столе горела розовая лампочка. Как только поезд отошел, в вагоне заиграла музыка. Я вышла в коридор послушать. Все тут было так сказочно хорошо, что мне не хотелось ложиться спать – казалось, что я попала в какую-то роскошную чужую жизнь, и хотелось всю ночь наслаждаться ею…

Возвращаясь из Москвы, я захватила с собой Димку. Он был одного возраста с Митькой Толстым, и они прекрасно подружились, только однажды, купаясь в озере, Димка чуть не утопил своего нового друга. Как это вышло – уже не помню, но не умевший плавать Митька спасся чудом.

Работа над «Гадюкой» уже кончалась, скоро надо было уезжать домой. И вот Алеша вдруг спросил меня: «А ты знаешь, о ком написана эта повесть? – И, помолчав, сказал: – О тебе». «Как обо мне?! – удивилась я. – Ты же совсем не знал меня»… «Мне о тебе рассказывала тетя Леля Татаринова. Путано, конечно, урывками…» «Но это же совсем не похоже на то, что было!» «Ну, я, конечно, сам кое-что придумал и добавил. А как же все-таки было по-настоящему? Расскажи».

Вечером мы собирались всей семьей на веранде, и меня заставили рассказывать. Я начала говорить о Сюгинском, о нашем аресте, о Чевереве… И в первый раз за этот месяц я увидала в насмешливых узких карих глазах А. Н. вдруг вспыхнувший горячий интерес. Он слушал очень внимательно, пристально глядя на меня. И кто знает – как бы выглядела «Гадюка», если бы она была написана не со слов тети Лелечки, а после моего рассказа? Повторяю – мне кажется, это одна из лучших повестей А. Н. Мне нравилось далеко не все, что он написал, и сам он однажды в разговоре сказал мне: «Я отлично понимаю, что я не большой писатель. Я не Лев Толстой и не Бунин. И здесь я считаюсь лучшим писателем только потому, что на безрыбье и рак рыба». Он понимал, что много халтурит, но не раз твердил мне: «Работать можно над чем угодно – пусть это будет песня, оперетка, перевод, что хочешь – любая заказная работа. Но надо делать ее добросовестно, вкладывая все силы. Этим совершенствуется техника. И работать надо ежедневно, как меня научила Туся, а не ждать вдохновения. Я иногда часами рисую человечков и напишу за день три строки, но все-таки мозг дисциплинируется. «Искусство – это игра, – говорил он. – Но все-таки писать надо целеустремленно: прежде всего, ясно представь себе конец вещи, а потом уже веди к этому концу». «Я не умею писать прозу», – жаловалась я. «А ты пиши просто, не думая ни о каком стиле, и главное – не разбавляй водой, не делай лишних сравнений. Когда ты пишешь: «Впереди бежала пыльная дорога», не добавляй: «точно серая лента». Все знают, какая бывает пыльная дорога, и ты никому ничего не пояснишь, получится только многословие». О писателях он судил очень строго, терпеть не мог скучной прозы Федина, а стихи Инбер называл «дамским рукоделием». Между прочим, забавная деталь: он в жизни не прочел «Анны Карениной», потому что еще студентом поспорил с кем-то и дал обет, что не прочтет этой книги. Любимым его романом был «Мадам Бовари» Флобера, что уж он в нем нашел такого, не понимаю…

Он и Наталья Васильевна проводили меня из Царского в Ленинград, и мы в номере гостиницы распили бутылку шампанского перед поездом. Но на этот раз я с Димкой возвращалась уже, конечно, не в мягком вагоне “Стрелы”…»


Этим завершается часть повествования Т. С. Сикорской, моей мамы.

Как легко писать воспоминания, когда половина уже написана кем-то. Я мог бы больше и не «предоставлять слова» самому себе и поставить точку. Но я, хоть и очень старался, не смог побороть искушения добавить еще два забавных эпизода.

Мы собирались справлять день рождения мамы, обещал приехать А. Толстой, живший уже в то время в Москве. Об этом узнали друзья, всегда собиравшиеся у нас в этот день, в том числе кинорежиссер А. Л. Птушко, прославившийся фильмом «Новый Гулливер», талантливейший, преступно недооцененный у нас композитор Лев Шварц (кто видел фильм, не мог не восхититься его прелестной песней «Моя лилипуточка» на слова С. Болотина), и другие.

Обычно подарки гости приносили скромные, но на этот раз, дабы выглядеть достойно в глазах знаменитости, не поскупились. Всех перещеголял Птушко, преподнесший имениннице очень дорогую вазу в виде дракона. Вазу поставили на самое видное место. А гостей ждал необычно богато, не по доходам сервированный стол.

Высокий гость опаздывал, начали без него. Уже в разгар пиршества мама, принявшая телефонные поздравления Толстого и его извинения, объявила гостям, что красный граф, как его называли в шутку, не приедет. Нельзя было без смеха, нет – без хохота смотреть на глубочайшее огорчение, омрачившее лицо Птушко, напрасно тащившего через весь город свой тяжелый и разорительный презент. Общего веселья отсутствие Толстого не убавило, а один родственник даже вздохнул с явным облегчением: «Слава богу, можно спокойно выпить, закусить, а то я все боялся: придется вести себя до отвращения прилично».

Другой подхватил: «Верно! Ни спеть “Шумел камыш”, ни побалагурить вволю. А теперь свобода. Выпьем за свободу!»

Раздался смех, разные голоса подхватили шутку: «А я лично шел как на каторгу», «Выпьем за чуткость великого Алексея Толстого», «За то, что он не приехал к Тане!»

После этого вечера долго птушковский дракон был поводом для домашних шуток.

Другой анекдотический случай связан с сыном Толстого Никитой. Со времен детства я лишь однажды случайно увиделся с ним, оказавшись в соседнем кресле самолета. Мы узнали друг друга, разговорились. Он был уже, кажется, доктором наук, известным физиком‑теоретиком, ну, а я малоизвестным поэтом, хотя мои циклы и печатала «Литературная газета» и у меня вышли две книги стихов, о которых в газетных рецензиях лестно отозвались некоторые поэты. Физик и лирик нашли много тем для разговора.

С той мимолетно-самолетной встречи прошли десятилетия.

Недавно в печальный час похорон одного очень талантливого художника, давняя знакомая указала мне на стройного старика с длинной седой бородой, живыми умными глазами и сказала: «Это Никита Толстой, твой родственник, академик».

Я всмотрелся в лицо, и сквозь могучие седые заросли проступило, мне показалось, давнее красивое лицо с карими, если не ошибаюсь, глазами. После того как печальный обряд был кончен, я подошел к старцу и сказал:

– Добрый вечер, я Вадим Сикорский, рад встрече, хоть и в такой грустной обстановке.

– Вадим Сикорский, – он внимательно смотрел на меня. – Да, да, вы поэт, мне нравятся ваши стихи, я слежу за вашим творчеством.

Я не удивился, что он со мной «на вы», для этого я достаточно стар, прошла целая жизнь. Мне, естественно, польстило его отношение к моим стихам.

– Я обязательно презентую вам книгу, – растроганно ответил я. Обнял его, мы поцеловались. Выглядел явно усталым после прекрасной речи, произнесенной только что.

На поминках он побыл считанные минуты, и я к нему не подошел.

В другой раз я его увидел на вечере памяти, организованном вдовой и ее друзьями в большом клубе. После вечера, в фойе я подошел к Никите, мы снова обнялись, как родные. Я снова пообещал подарить свою книгу, не преминув похвастался, что у меня вышла еще и книга прозы. Мы поцеловались на прощанье и я ушел.

И вдруг неделю спустя совершенно случайно, в телефонном разговоре со мной вдова упомянув о Никите Толстом произнесла какое-то неожиданное отчество. Не помню какое, но только не Алексеевич. Я переспросил ее дважды, она уверяла, что не ошиблась, но на всякий случай обещала уточнить. Заподозрив неладное, я попросил ее уточнить и специальность академика. Она позвонила мне через день и стало ясно, что это совсем другой Никита, сын совсем другого Толстого. А истинный сын живет в Ленинграде, и кроме того, что они оба Никиты, оба Толстые и, кажется, оба академики, ничего общего у них нет.

А я вспомнил наши недавние горячие объятья, нахлынувшие на меня вдруг сентиментально-родственные чувства и стал хохотать, как не хохотал давно. Потом снова стал серьезен. Боюсь, до встречи с одним из Никит. С любым.


Просмотров: 27Комментариев: 0