МАРИ ВЕГЛИНСКАЯ. НАСТРОЙЩИК

Он всегда приходил осенью. Когда пестролистый ветер метался по подворотням, гонимый осенней тоской, и солнце тусклым пятном лежало на мокром асфальте. Мне всегда было тошно в эти унылые дни и хотелось плакать. И тогда появлялся он. Его звали Герман. Дядя Герман. Он был большим, даже огромным, с мясистым носом и большими карими глазами. Дядя Герман снимал в прихожей огромного размера ботинки, и они, как два корабля, потрепанные многолетними круизами, отдыхали на коврике после дальних странствий. Он всегда был в пальто и пестром шарфе. А еще от него пахло чем-то свежим и нежным, почти как от женщины, что не вязалось с его огромной фигурой и этими растоптанными башмаками, устало ждущими хозяина.

Дядя Герман был настройщиком фортепьяно. Дорогим настройщиком фортепьяно. Но родители приглашали именно его, хотя существовали и другие, дешевле. Но дядя Герман знал инструмент, наш инструмент, и это явилось весомым аргументом. Собственно, он его нам и продал. Это было трофейное пианино, привезенное когда-то из Германии. Дядя Герман обнаружил его в старом деревенском клубе. Одна ножка у фортепьяно была погрызена собакой, крышка треснута, подставка для нот отсутствовала вовсе. Но дядя Герман в запыленном заколоченном ящике углядел великолепный инструмент прошлого века немецкой фабрики «Лохов и Циммерман». Когда инструмент, приобретенный за 2 бутылки водки, был переправлен в Москву и отреставрирован вместе с другом дяди Германа, удивительным мастером дел музыкальных Львом Альбертовичем, оказалось, что у фортепьяно великолепное звучание. Пианино и правда звучало удивительно. Звук, который оно воспроизводило, был особым, отличным от других подобных инструментов: сочным, густым, богатым оттенками. Когда фортепьяно притащили в дом и поставили в гостиной, я поначалу боялась туда заходить. Мне было 5 лет. Я пряталась за дверью, и сквозь щель разглядывала его матовую черную поверхность. А когда крышку открывали, мне представлялось, что это монстр раззявил пасть с огромными зубами из слоновой кости. Фортепьяно приобрели для тети Эльзы. Тетя Эльза, Эльза Петровна, жена покойного папиного брата, после смерти мужа занимала в нашей квартире одну комнату. Надо сказать, что квартира была огромной, на 11 этаже высотки на Красной Пресне, так что места хватало всем. И хотя самым важным и, как я говорила, заглавным, считался дедушка – профессор медицины, известный в городе хирург (собственно, он эту квартиру и получал), лучшую комнату в квартире отдали тете Эльзе. Она вообще находилась на особом положении: при ней не говорили громко, на нее смотрели с состраданием, и, естественно, на ней не лежало никаких домашних обязанностей. Каждый ее выход сопровождался охами и вздохами. Наполовину немка, наполовину испанка, она попала в СССР вместе с отцом, бежавшим от репрессий генерала Франко. Собственно, Эльза была Пэдровна, а не Петровна. Но как-то это очень уж смешно звучало.

Она была красивой, тетя Эльза, очень красивой, но красоту свою ловко маскировала безобразными мешкообразными юбками и нелепыми кардиганами. Великолепные черные волосы, густые, волнистые, блестящие, она убирала в пучок, пригвоздив намертво шпильками, и только синие глаза, темные и глубокие, не удавалось скрыть даже под густыми хмурыми бровями, про которые мама говорила:

- У тебя брови как у Леонида Ильича! Приведи их в порядок, Эльза.

Но Эльза Петровна была непреклонна.

Она стойко хранила покойному мужу верность, за что пользовалась неизменным уважением и почетом. «Бедная Эльза, - шептались за ее спиной, - похоронить себя заживо! И все ради Вадика. Да он не заслужил такого». Он и правда не заслужил. Отпрыск профессорской семьи, он вел самый непристойный образ жизни, швырял папочкины деньги на ветер, кутил и гулял как барчук, и здорово выпивал. Он и погиб-то нелепо: нажрался и, сев за руль папочкиной «Волги», врезался в грузовик. А Эльза его любила. До самозабвения, до истерики. Причем она никогда не плакала, только выла, как собака, а глаза оставались сухими. И никогда не смеялась. Никогда. Первый год после смерти она жила на кладбище, ее невозможно было оттуда вытащить, потом, как в келье, сидела в своей комнате, выходить в люди стала редко, почти никогда. Вечно понурая, несчастная, с печатью горя и неудавшейся жизни в глазах, она как тень бродила из комнаты на кухню и обратно, вызывая всеобщую жалость и... поклонение. Из нее сделали святую, великомученицу, ей было все позволено, никто не смел повысить на нее голос. Но я, вероятно как все дети, чувствовала в этом какую-то фальшь, что-то неестественное, неправильное, нелогичное. Отчего не то чтобы не любила, скорее, недолюбливала Эльзу. Особенно мне не нравился ее рот: тонкогубый и вечно плотно сжатый, будто она прятала там что-то нехорошее.

Единственное, от чего тетя Эльза не смогла отречься, это музыка. Она любила ее, наверное, даже больше Вадика. После смерти мужа первое, что она сделала, это продала свой рояль, великолепный Бехштей – единственное ее приданное, - о чем пожалела уже на следующий день. И после года траура попросила купить ей новый инструмент. Так наш циммерманчик, как называла его мама, и появился у нас, а вместе с ним дядя Герман. Помню, как Эльза садилась за инструмент. Это был целый ритуал. Сначала она подходила к пианино и задумчиво на него смотрела, словно гипнотизировала, затем усаживалась на банкетку, открывала ноты и ее руки на миг зависали над клавишами. И вдруг начинала играть. И тогда ее длинные тонкие корявые пальцы, похожие на сморщенные ветки больного деревца, превращались в прекрасные руки принцессы, а пианино, повинуясь им, пело, вдохновенно и нежно, и я с замиранием наблюдала, как из глубины черного желтозубого чудовища выползает бабочка, как она раскрывает крылья, поднимается и начинает парить. И этой прекраснокрылой бабочкой была музыка: Шопена, Бетховена, Моцарта, Листа, Рахманинова.

Потом и я стала учиться играть на фортепьяно. Мне наняли педагога, очень доброго дядечку, мы разучивали с ним веселые мелодии из популярных тогда мультфильмов. Дальше этого не пошло. У меня были другие интересы. Да и сыграть сразу так, как тетя Эльза, я не могла, сразу не получалось, а ждать, долго и терпеливо учиться, по сто раз проигрывая одни и те гаммы, одни и те же безликие этюды, я не хотела. Как это было скучно и не интересно! И я променяла музыку на спорт, чем вызвала у тети Эльзы глубокое презрение. Последняя нить, связующая нас, оборвалась. Мы стали совсем чужими.

А осенью, когда последние листья прогнившим месивом лежали на дороге вперемешку с мокрым грязным снегом, а в квартире включали отопление, приходил дядя Герман. Потом он еще раз приходил весной, когда природа распускала бутоны новой жизни, а отопление отключали. И так два раза в год. Он был ужасно чудной! Немного нелепый. Сын оперной певицы и скрипача, с пеленок пропитанный классической музыкой, Герман был несколько старомоден, хотя вовсе не стар. Он и одевался старомодно, хоть и дорого. Он часами мог рассказывать о своей работе, о том, как настраивает дорогие инструменты в консерватории и филармонии, что самое главное в его работе – это темперация и еще раз темперация, еще Бах говорил об этом, а современные настройщики понятия не имеют, что это такое, что квинты должны быть немного сужены, а кварты расширены, и тогда аккорд поначалу будет звучать несколько странно, но зато потом долго и чисто. Все это для меня было китайской грамотой, но Эльза Петровна смотрела на дядю Германа полными восхищения глазами. Эти кварты и квинты, септаккорды и трезвучия, гармонические и мелодические тональности были ее лучшими друзьями, и она непременно должна была обеспечить их темперацией. Причем темперацией дяди Германа. Только в эти два дня в году Эльза преображалась, и скрытые, спрятанные внутри эмоции выплескивались, вырывались через горящие глаза, заломленные руки, прерывистое дыхание и приглушенный голос. Она становилась другой.

- Потрясающий настройщик, - возбужденно рассказывала она вечером за ужином, - я не знаю ему равных, говорят, что известный дирижер выписывает себе настройщика из Швейцарии, но это немыслимо! Вот мастер! Великолепный мастер! Почему у нас не ценят своих, а все смотрят куда-то, когда такие профессионалы, как Герман, вынуждены подрабатывать настройкой пианино у частных клиентов!

- Ну, если бы все профессионалы были заняты, то кто бы настраивал пианино нам? – резонно спрашивала мама. Мама почему-то считала дядю Германа глуповатым, вероятно, не признавая его профессию мужской. И по маминой, и по отцовской линии, мои дедушки и бабушки были отнюдь не лириками: у мамы – врачи, у папы физики. Их волновали полеты в космос, микро и макрочастицы, вирусы и прививки от них, но никак не музыка. Но для Эльзы, бедной Эльзы – любой каприз. Пусть бедняжка хоть немножко отвлечется от своего горя.

И случилось чудо. Теперь, два раза в год, накануне прихода дяди Германа, Эльза стала выщипывать брови. А через какое-то время брови стали выщипываться постоянно. Вот тогда-то я поняла, что она очень красива.

Обычно Герман приходил в первой половине дня, когда мы были с Эльзой одни, и поэтому процесс настройки инструмента осуществлялся без посторонних глаз и лишних свидетелей. Только я (если не была в школе) и тетя Эльза. Но поражало меня не само магическое действо, а то, как менялась Эльза. Она распускала волосы, надевала длинное обтягивающее бархатное платье (единственную приличную вещь в ее гардеробе), колье, как я тогда считала, из бриллиантов, подкрашивала губы и ресницы и, сияя, выходила из своей комнаты. Меня она не замечала. Но, увидев ее впервые в таком виде, я потеряла дар речи. Какая красавица! Больше таких я в жизни не встречала. Мой покойный дядюшка, любитель вина и красивых женщин, явно был не дурак.

Весь этот карнавальный наряд надевался неспроста. Каждая настройка заканчивалась маленьким концертом. Сначала играл дядя Герман, а потом за фортепьяно садилась Эльза. Она всегда играла что-то новое, что я не слышала раньше, вероятно, она готовилась к этим встречам заранее. А дядя Герман вставал рядом, небрежно облокотившись о пианино, и завороженно слушал. Они, безусловно, понимали друг друга. Потом дядя Герман рассыпался в комплиментах, говорил, что она должна непременно продолжить музыкальное образование, Эльза напоминала, что уже не девочка, дядя Герман протестующе поднимал руку, и все заканчивалось неизменной фразой: «Вы величайший талант! И как это можно прятать от публики! Это преступление, Эльза!» Тетя Эльза заливалась краской, глаза ее сияли, с губ не сходила улыбка. В общем, это была совсем не та Эльза, не та мученица и страдалица, которую знали родители. А какая из этих Эльз настоящая, я не знаю.

Однажды прямо на уроке в школе мне стало плохо. И меня отпустили домой. Была зима. Легкий снежок плавал в воздухе, но иногда сквозь неплотные тучки проглядывало солнце, и тогда снег начинал искриться, превращаясь в стайку морозных светлячков, и эти загадочные существа оседали на моих ресницах, чтобы растаять и умереть. Я чувствовала себя отвратительно, так, что какое-то время пришлось посидеть на скамеечке в сквере, с завистью глядя, как малыши беззаботно играют в снежки – им-то не надо писать контрольные по алгебре. Почему-то мне очень не хотелось идти домой, будто что-то мешало, удерживало. И лишь когда стало знобить и страшно захотелось прилечь, я заставила себя встать и пойти домой. В мутном, полубессознательном состоянии я едва плелась, словно пробираясь сквозь плотную субстанцию, в которой веселые светлячки превратилась в колючих злобных монстриков, так и норовивших меня куснуть. Наконец я дотащилась до двери, вставила ключ и вдруг услышала движение, шум. Это были шаги, чьи-то тяжелые шаги. Словно кто-то шел от кухни в