Ольга Грушевская. ТОМОЧКА

– Нет, – решительно сказала моя дочь Ксюша и, вытащив упаковку бледного зефира из тележки с продуктами, заменила ее на коробку конфет. – Томочка просила «Вдохновение», это же для Илюши! – Ксю посмотрела на меня с укоризной. Ей было десять.

Спорить не было смысла: по гамбургскому счету, они с Томочкой – моей мамой и Ксюшиной бабушкой – были правы. А я нет. И мы купили «Вдохновение».


Илья появился в нашей семье год назад. И его я ожидала меньше всего.

В тот день я, как обычно, приехала к маме к обеду. Сиделка Гуля смотрела в телевизор и на чужом языке болтала по телефону. Мама лежала под красным пледом, обиженно отвернувшись к стене. Перенеся микроинсульт, она, слава богу, быстро восстанавливалась, хотя врачи, ссылаясь на преклонный возраст, давали противоречивые прогнозы. Мы с Ксю старались об этом не думать, вернее старалась я, а юная Ксю, естественно, думала вообще о другом.

А мама уже сама садилась и даже с поддержкой перемещалась по комнате, к ней вернулась память и, увы, ее непростой характер – обидчивый и требовательный, хотя об этом, наверное, не следует упоминать. Говорят, под старость обостряются некоторые черты характера: щедрый становится транжирой; расчетливый превращается в скрягу; впечатлительный тонет в тревогах и страхах, а подозрительный и капризный… Словом, не стоит ко всему относиться всерьез и принимать близко к сердцу. Наверное, кто-то это умеет.

Так вот, когда Гуля радостно схватила рюкзачок и выпорхнула из квартиры, я устроила маму в кресле на балконе, а сама занялась покупками.

Стоял теплый май, и в воздухе – под щебетанье птиц и при свежем запахе молодой листвы – царило предвкушение новой жизни. Большое окно с балконом как раз выходило в сквер со старыми раскидистыми вязами. Когда-то наш район считался новостройкой, теперь же, по прошествии сорока лет, новостройка превратилась в добротный московский район, не такой уж далекий от центра, а дом посолиднел от времени и приобрел значимость.

Разобрав сумки, я вернулась в комнату и нашла маму на балконе. Она стояла в неловкой позе, напряженно схватившись за перила, и пристально вглядывалась во что-то в глубине сквера.

– Все нормально? – я коснулась ее локтя, невольно желая вернуть маму в безопасное кресло.

Мама ответила не сразу, повернулась, взглянула отстраненно.

– Конечно, – наконец сказала она и, нахмурившись, отвернулась. – Что может быть со мной ненормального?

– Давай потихоньку сядем, – снова попыталась я, но мать со свойственной ей категоричностью оттолкнула мою руку: «Сама!» – и тяжело опустилась в кресло.

Через день все повторилось. И потом еще – через неделю, и еще. Каждый раз, независимо от того, сидела ли мать на балконе или, когда шел дождь, просто смотрела в окно, она с удивительным упорством что-то внимательно высматривала в сквере. Нет, это не был спокойный рассеянный или задумчивый взгляд больного человека, нет. В ее взгляде была какая-то чрезвычайная заинтересованность, граничащая с удивлением и восторгом от того, что она видела что-то особенное. Иногда она даже что-то приговаривала, похожее на «Странно» и «Не может быть», а иногда «Наконец-то».

Неугомонная Ксю, всякий раз во время наших визитов крутившаяся рядом с больной бабушкой, никаких вопросов ей не задавала, просто сидела тихонечко рядом и точно также с огромным интересом наблюдала за тем же, за чем наблюдала и моя мать. Я пыталась понять, куда же они смотрят, но там, куда они смотрели, я не видела ничего привлекающего внимание: полупустынный сквер, усталые мамаши с колясками, старые вязы, гравийные дорожки, лавочки, голуби – ровным счетом ничего интересного. На все мои расспросы и попытки разглядеть то же, что и они, мама всякий раз отмахивалась, кривясь в знакомой усмешке: «Тебе ли меня понять!», а Ксю хмурилась: «Не мешай!», становясь в эти минуты очень похожей на молодую Томочку. Казалось, в силу родственной общности, Ксю с Томочкой видели то, чего не видела я, они были заодно, но делиться своими наблюдениями не собирались. Мне было обидно.

– Слушайте, девушки, – наконец не выдержала я, – это просто нечестно! Давайте рассказывайте, что вы там разглядываете?

И они сдались. В мою сторону повернулись две головы, старая и юная, и неожиданно Ксю сказала:

– Посмотри вон на ту лавочку, прямо, что на солнышке. Никого там не видишь?

Я прищурилась и посмотрела. Лавочка показалась мне пустой.

– Нет, – сказала я, – не вижу.

– Я же говорила, – мама с досадой хмыкнула.

– Смотри внимательно! – приказала Ксю и, как полководец, выбросила вперед маленькую руку с прямым указательным пальчиком.

Я не поленилась надеть очки и даже чуть подалась вперед через балконные перила, но увидела только все ту же лавку и старую парковую урну. Урна внушительных размеров, сохранившаяся еще с советских времен и потемневшая от времени, была бетонной, со сколотой, а потому еле заметной цветочной лепниной. Лавка из тех же времен, в стиле ампир, – крепкая, добротная, с чугунными боковинами – таких много в московских парках и скверах; такая же, как те, мимо которых мы с Ксю каждый раз проходили по дороге от метро к маминому дому.

– Это бесполезно, – вынесла вердикт мама. – Он черт-те сколько уже сидит там, а она его не видит.

Под «она» подразумевалась я, а вот кто подразумевался под «он», сказать было сложно, поскольку я, очевидно, не обладала особыми зрительными способностями, присущими моим родственникам.

– Надо что-то делать, – мама решительно взялась за подлокотники кресла и попыталась встать.

Я рассердилась:

– Что за глупости? Там никого нет. Это просто тени.

– Мама, – вмешалась Ксю безапелляционным голосом Томочки, – этот старый человек очень милый и сидит там уже давно – и в солнце, и в дождь – и смотрит в нашу сторону. А мы даже не знаем, кто он. А может быть, ему нужна помощь, или он голоден, или…

– Или он просто хочет со мной повидаться, – тихо закончила моя мама.

Их благие намерения почему-то раздражали. Похоже, они просто решили пошутить.

– И все же я не понимаю, почему вы его видите, а я нет, – возмутилась я через пару дней, когда все в точности повторилось и уже не казалось смешным. А для себя решила: галлюцинации, и запланировала позвонить маминому врачу. Смущало лишь участие Ксю во всей этой выдумке.

– Я на минутку! – воскликнула моя дочь и выбежала в коридор, за дверь и вниз по лестнице.

– Ксю! – только и успела я крикнуть ей в след и с возмущением посмотрела на мать. – Опять этот твой эгоизм! Вот куда она побежала?

– Пусть бежит. А бежит она куда надо. Пусть у него все узнает и пригласит к нам. Может быть, ему негде жить!

Я только всплеснула руками:

– Бомж! Еще этого не хватало! Таких бомжей повсюду полно, не всех же к себе звать! А вдруг он вор или маньяк! Высматривает, кто живет в этой квартире! – предположила я, но осеклась, поймав на себе пронизывающий Томочкин взгляд. Надо же! Значит, я все же допустила, что на лавочке кто-то был?

Я растерянно посмотрела в окно – туда, где должен был сидеть незнакомец. Но лавочка, увы, по-прежнему была пуста, хотя на долю секунды мне показалось, что на ней что-то шевельнулось, качнулось и даже встало во весь рост. Солнце скрылось, и очертания лавки проявились, стали четкими. Высокий широкоплечий прохожий приостановился, чтобы выбросить что-то в урну.

Под балконом мелькнуло белое платье моей дочери, скрывшейся в подъезде. А через пару минут, влетая в комнату, запыхавшаяся Ксю радостно сообщила:

– Томочка! Его зовут Илья!


К семи Гуля вернулась. Мы шли через сквер к метро. Было еще светло, гравий приятно шуршал под ногами, а впереди было… лето! Поравнявшись с массивной лавкой – именно той, на которой якобы обитал Томочкин и Ксюшин «друг», – я достала из кармана и выбросила в ампирную урну скомканную салфетку, почему-то испытав при этом предательское чувство удовлетворения.

– Послушай, Ксю, – сказала я, – вот зачем ты нашей Томочке голову морочишь? Ей и