top of page

Анатолий Валевский. ГОРЬКИЙ ВКУС МАНДАРИНОВ

Если ты сам не сдаешься, то тебя никогда не побьют.

Алан Маршалл

 

ЭЛЛИОТ

 

В «Голгофу» меня привезли в десять лет. Выгружая коляску из машины, Папа усталым голосом виновато произнёс:

– Теперь наш дом здесь.

Он почувствовал мой буравящий взгляд, но головы не поднял.

– Надолго? – поинтересовался я, нахмурившись.

Он не ответил. Я вздохнул. Ясно: «Голгофа» – это билет в один конец. На меня опустилось беспредельное уныние. 

«Голгофа» – интернат для инвалидов. Тихое, удалённое от цивилизации место. Кирпичные одноэтажные прямоугольнички хаотично разбросаны по огромному пространству. Раньше здесь хозяйничал областной противотуберкулёзный диспансер, обитателям которого повезло больше – они получили новёхонькое здание.

Когда мы въехали на территорию «Голгофы», старый пёс, лежавший возле деревянной будки, лениво поднял голову и протяжно зевнул, но не завилял хвостом и не подошёл. Наверное, почувствовал: не приласкают и не похвалят.

Как добраться до «Голгофы»? Несложно. Садитесь в жёлтый «Икарус»-гармошку, доезжаете до конечки по маршруту «Светлый – Болотная». Утром и вечером в автобусе изрядная давка, так что можете даже не влезть, потому что на Болотной огромная птицефабрика, и у её работников нет альтернативы докатиться до работы, кроме этой скрипучей виляющей телеги.

Итак, вы успешно добрались до конечной остановки. Выходите. Не торопясь, пробираетесь по разбитой неосвещённой дороге в сторону Бич-града. Раньше это был центр посёлка с красивым названием Светлый, но потом дома начали активно строить ближе к железной дороге. Бывший центр со временем пришёл в запустение и упадок, став захолустной окраиной, кем-то пренебрежительно названной Бич-градом. Имечко моментально прижилось – любит наш народ самоуничижение. Двухэтажные деревянные бараки, обветшавшие и полусгнившие, потеряв прежних хозяев, быстро превратились в постоянный приют для спившихся бродяг и бомжей, которых всегда много в пригородах.

Дальше небольшой пустырь – местная свалка. После неё дорога резко идёт в гору метров триста. Поднялись. Постойте, переведите дыхание. Посмотрите на открывшийся вид. Перед вами во всей нетронутой красе – «Голгофа». Моя «Голгофа», наша «Голгофа».

Заслоняющие небо высоченные ели, будто стражи, между которыми натянули сетку-рабицу, прилично сэкономив на ограде, защищают от вторжения любопытных. Огромные, ветвистые ели – их невозможно обхватить одному человеку – исторгают такую приятную прохладу и спокойствие, что среди них хочется спрятаться, наслаждаясь природной свежестью. Ночью круглая молочно-белая луна, насаженная на их тонкие верхушки, с блаженством раздаёт вокруг сияние новогодней звезды.

Гордость «Голгофы» – два кряжистых дуба, мы называем их дозорными. Это мощные деревья, глубоко пустившие корни в плодородную, всегда влажную почву. В ветреную погоду листья, шепча и переговариваясь, крепко держатся за ветки. Кажется, деревья ведут между собой интересный разговор.

Воздух «Голгофы» напоен ароматами хвои, прелой листвы. Люблю, открыв окно, вслушиваться в шелест ветра, доносящийся с крон деревьев, приглушённый шорох лап невидимых в кромешной темноте зверей. Кстати, о зверье.

Со мной, в маленькой комнате, живёт сэр Седрик, великий мастер потягушек, любитель поспать и понежиться на моей кровати.

Его благороднейшее котейшество принадлежит к чистокровным дворянам. Мама подобрала комок персиковой шерсти возле подвала, откуда доносился младенческий писк: «Возьмите, не проходите мимо. Я буду хорошим котом, изловлю вам всех мышей». Подобрали, отмыли, свозили на осмотр в ветлечебницу. На радостях найдёныш ел всё, что даст хозяйка, включая огурцы. Шакалил, не отходя от кухонного стола, глядя вечно голодными глазами на спасительницу, мурлыча песню попрошайки «Разлу-у-у-ка, ты-ы, разлука-а-а, чужа-а-а-ая ста-а-ара-на-а-а-а...».

Подобрыш, названный аристократическим именем Седрик, – никто в семье не мог вспомнить, кто первым так его окрестил, – никакой благодарности за спасение, холение и лелеяние проявлять не собирался. Конечно, семейство тешило себя надеждой, что в будущем «его котейшество» осознает главное предназначение – быть ласковой и нежной отрадой хозяевам.

Где-то читал, что бесконечно можно смотреть, как горит огонь, как течёт вода и как работает другой человек, но это классика. Я же не могу наглядеться, как Седрик балуется. Но он к этому подходит без всякого вдохновения. Рутинная, тяжёлая работа, но кто-то же должен! И его котейшество Седрик добросовестно выполняет свои обязанности: вволю спит, ест от пуза и носится как угорелый по просторам «Голгофы».

Седрик – мой кошачий оберег. Он – всё, что осталось от моей жизни до «Голгофы». Когда мне сказали, что надо переезжать, я Папе открытым текстом заявил: «Без Седрика никуда не поеду. Он обязательно должен жить со мной, только со мной».

Папа молча кивнул в знак согласия.

 

Чтобы избежать дальнейших недоразумений, предупреждаю: Папа – это не мой родной отец. Почему Папу я зову Папой – об этом чуть позже.

 

А вы любите смотреть на небо? Если нет, прошу вас – задержитесь на мгновение, найдите несколько минут! Иногда мечтаю пробежаться по небу... Смешно, но хочу... Не говорите, что моя мечта – это сумасшествие. Если вы так подумали – у вас отсутствовало нормальное, полноценное детство. Просто взгляните на небо. Оно прекрасно, не так ли?

Вот и я так думал, пока не случилось двадцать четвёртое августа, разделившее мою жизнь на две части – до и после; день, когда мы с мамой попали в жуткую автомобильную аварию.

После сложнейшей операции, как только я пришёл в сознание, услышал странный совет лечащего врача: «Цените маленькие радости, однажды они сложатся в большое счастье...» Юморист.

Радость – это когда ты можешь ходить, играть в футбол, кататься на велосипеде. Быть как все. Когда же твой позвоночник, стянутый «шурупами», блокирует тело и ты его совсем не чувствуешь... и понимаешь, что это на всю оставшуюся жизнь… О какой радости тогда говорить? Но я понимаю, что врач имел в виду совсем другое. Он призывал меня не отчаиваться. С этим сложнее, но я старался держаться бодренько, хотя бы для близких мне людей. Хотя отчаяние на меня не один раз накатывало, особенно по ночам.

При выписке лечащий врач ещё раз заявил мне психоделическое: «Парень, знай: испытания – это возможность изменить жизнь к лучшему». Интересно: это он реально мне или всё же себе?! Ни в чём не уверен.

В ответ утешитель услышал моё краткое и саркастическое «спасибо». Оно лишено эмоций. Слёзы? Я не умею плакать – это моя аномалия.

Бабушке опеку не разрешили, сказали, что слишком пожилая она для этого. «Запоздалый у вас внук», – вынесли вердикт какие-то тётки, наделённые властью определять, где и с кем мне жить после того, как у меня погибла мама. Такая вот правда жизни – чем позднее ты появился на свет, тем больше вероятность остаться сиротой.

Бабушка, благословляя меня на «Голгофу», сказала:

– Лучшие годы у тебя впереди!

– А до этого какие были? Какие?

Бабуля сделала вид, что не расслышала, поцеловала меня в макушку  (обычная тактика взрослых), но Папе изрекла: «Видать, мой внук унаследовал некую жизненную серьёзность от своей матери. Вам с ним будет тяжело. Ой, тяжело…»

До девяти лет, до той самой аварии, сделавшей меня пожизненно колясочником, я наивно полагал, что детство – это прекрасно.

В три года я отчаянно доказывал матери, что лужа не грязная, а… шоколадная. Она нехотя кивала, что ещё больше разжигало моё воспалённое воображение. А сейчас – шоколадная лужа! – я б и не додумался до такого.

В моей голове роилось слишком много вопросов, и я на них отвечал, поэтому называл себя профессором Почемушкиным, потрясая домочадцев умозаключениями, например, что дождь – это слёзы неба, а когда оно закрывалось мрачными тучами, доказывал матери, что там, наверху, идёт большая семейная разборка.

На день рождения мама подарила мне книгу о космосе – большую, с красивыми картинками. Я влюбился… в космос. В четырёхлетнем возрасте заявил, что очень хотел бы покататься на звезде, но она горячая, можно обжечься и сгореть. Значит, придётся придумать несгораемую одежду…Мечтал, что, когда вырасту, обязательно куплю большую карету, чтобы объездить все планеты, и возьму с собой не только маму с бабушкой, но и птичек-чиричек, наших уличных воробьёв.

В пять лет окончательно добил маму – я уже умел читать, – авторитетно заявив ей, что мы с ней космос! Да!

– Как же ты узнаешь, профессор Почемушкин, всё, что творится в космосе? Такого ведь огромного телескопа ещё не придумали.

– Придумали, – уверенно заявил я. – Просто нужно смотреть на звёзды всем людям на земле. Сидеть и смотреть в небо, тогда у всех будут одни большие глаза, которые всё увидят, – потрясал я маму своим глубокомыслием.

Мама нежно обнимала меня, приговаривая: «Мой самый любимый профессор Почемушкин», – я сча́стливо улыбался и отвечал: «В садике, у тебя на работе я Почемушкин, а дома… я твой сыночек… детский человечек».

После двадцать четвёртого августа на меня снизошло озарение. Даже в самом счастливом детстве обязательно должен быть дефект, некая драма, травма, душевный шрам, глубокая отметина, которая делает это время запоминающимся, мысли ребёнка глубокими, а речь – осмысленной.

Сейчас мне пятнадцать. В «Голгофе» я обитаю уже пятый год.

Ах да, забыл представиться – Эллиот.

Домашняя легенда гласила, что выбор имени произошёл самым странным образом, когда я громко плакал. Андреи, Максимы, Алексеи, Толики сразу пролетели мимо. По телевизору показывали какой-то фильм, в котором главного героя звали Эллиот. Мама урывками смотрела кино, и у неё вырвалось: «Этот Эллиот совсем безбашенный», – и в этот момент я перестал плакать, напротив, осчастливил семейство смехом. Так я стал Эллиотом. Ещё говорили, что маму всячески отговаривали от этого имени, но она проявила упорство, даже твёрдость, и в свидетельство о моём рождении всё же вписали – Эллиот Бездомных.

Не надо смеяться. Да, у меня не только необычное имя, но и смешная фамилия. Правда, считаю, что Эллиот Бездомных звучит круто! Я тот, кто я есть. Мне комфортно – это главное.

В детстве меня и не дразнили вовсе, правда, однажды услышал в четвёртом классе, как учительница объясняла однокласснику смысл моей фамилии: «У мальчика нет дома, поэтому у него такая фамилия».

Фраза озадачила. Если у человека фамилия Безденежный – это же не значит, что он без денег. Или фамилия Безруких – что, обязательно без рук?

Когда Папе пересказал эту историю, он возмущённо заявил: «Твоя учительница несла бред сивой кобылы! Её лечить надо и к детям на пушечный выстрел не подпускать!» Согласен.

Папа, он такой, он за справедливость. Ещё он не терпит, когда при нём произносят слово «интернат», да и от «Голгофы» его коробит, как от зубной боли.

«Это наш Дом, – постоянно твердит он. – Его надо любить».

Любить интернат – увольте. Но ко всему на свете привыкаешь, даже к «Голгофе».

Мама говорила, что мой биологический отец, испарившись давным-давно, как мираж в пустыне, хоть и порядочная сволочь (интересно, какая тогда непорядочная?), но оставил нам дом. Спрашивается, какой же я Бездомных, если у меня есть свой личный, самый настоящий дом? Сейчас в нём никто не живёт, но я окончу школу, выучусь, получу профессию и вернусь в свой родной дом. Поэтому, когда Папа утверждал, что «Голгофа» – наш дом, я морщился. Папа, глядя на моё кислое лицо, вздыхал, взъерошивал рукой мои волосы и успокаивал:

– Ты, Эллиот, вообще богатый человек, – на лице Папы играла улыбка. – У тебя два дома. Согласись, два дома всегда лучше, чем один.

Я киваю. Правда, два дома всегда лучше, чем один.

До восьмого класса я учился в школе при «Голгофе», но потом пришлось перейти в поселковую. Учить меня одного оказалось накладно.

В седьмом классе нас было шестеро.

Тёмку Арсеньева неожиданно забрала домой мать. Так странно: сначала сдала, а через семь лет забрала. Мне не по душе такие перемены. Лично я бы в них не поверил. Думаю, мать забрала его из-за пенсии, хотя выглядела она, когда приехала за Тёмкой, прилично.

Стаса перевели в другой интернат, у него редкое заболевание – синдром Вильямса, которое в «Голгофе» не лечится. У него необычная внешность: высокие скулы, большой разрез голубых глаз, внутри которых всегда как будто много молний. Нижняя челюсть очень маленькая, а губы большие, но какое доброе выражение лица! В «Голгофе» его любили, и когда его отправляли в другой интернат, все плакали. Сам Стас больше всех.

Жалко Игорёшку. Во сне умер. Ночью неожиданно остановилось сердце, а рядом никого не было. Умереть в тринадцать лет – это жестоко, бессердечно, хотя наша воспитательница, утирая платком слёзы, негромко сказала: «Отмаялся, бедненький!»

 

У меня единственного есть возможность задавать Папе любые вопросы и, главное, всегда на них получать ответы. Поинтересовался, на самом ли деле Егор дурачок? Папа покачал головой: «Его отставание в умственном развитии вызвано социальными проблемами». Папа ещё что-то объяснял по поводу Егора, но я понял, что мальчишку дураком сделали семья, обстоятельства, окружающие. У него олигофрения в стадии дебильности. Была бы хорошая семья, где его бы любили и терпеливо с ним занимались... но Егорка жил у нас. После седьмого класса его перевели во вспомогательную школу.

В нашем маленьком классе единственной девочкой была Орешина. У Любки деформация позвоночника, приведшая к появлению горба на спине, и ещё у неё РАС – расстройство аутистического спектра. Её считают не от мира сего, потому что она либо нелюдима, постоянно что-то невнятное и злобное бормочет себе под нос, либо милейший взрослый ребёнок, ластится ко всем и тогда её навязчивость зашкаливает. Для меня Любка нормальная. Я так Орешине и сказал:

– Ты как все мы! Нормальная!

Она посмотрела на меня, как на больного.

– Меня здесь все считают дурочкой, – заученно повторила Орешина и зачем-то стукнула пальцем мне по лбу.

– Твой РАС – это поиск своего «я».

Любка с настороженностью смотрела на меня. И вдруг заговорила:

– Я слышу по ночам шептанья Луны, по утрам – хохот трав, бормотанья подземных корней. А ещё камни у реки разговаривают друг с другом и несносно ворчат, отчего у меня раскалывается голова.

– Ты уникальна, – опешил я.

Орешина выглядела озадаченной.

– Это нормально, быть… уникальной дурой?

– Да, конечно! – убеждённо кивнул я.

Получив мой уверенный ответ, она сделалась счастливой, невыносимой болтушкой, а говорили, что аутисты тихони. Ничего подобного.

Правда, Папа считал, что искалеченные души навсегда остаются изувеченными, что их почти невозможно починить. Я с ним не спорил.

Весной Любка надолго попала в больницу. Никто не говорил, что с ней. Вернулась в «Голгофу» только в конце лета тощей и лысой. Я скучал без неё, потому что мы с Орешиной самые большие друзья. Думаю, я ей, наверное, даже нравлюсь: она любит меня причёсывать. Когда меня привезли в «Голгофу», она первой весело крикнула: «У нас новый черепок с клювиком!» Как вам приветствие? Оно меня и позабавило. Никто так меня не встречал и не называл.

После больницы Любке запретили учиться. У неё щадящий режим. Вот так я и остался в классе один.

В поселковой школе к моему приезду вынуждены были построить деревянный пандус, перевести восьмой класс на первый этаж, расширить для меня входные двери в школу и в класс. Классный руководитель однажды в сердцах упрекнул: «Если бы ты знал, Бездомных, какой ты для нас геморрой…»

Я с негодованием рассказал об этом Папе, но он искренне засмеялся, тем самым сбив меня с толку.

– Эллиот, ты в самом деле влетел им в копеечку… Ты их самый дорогой ученик…

Слова Папы подняли мою самооценку. Она у меня и так не занижена – она адекватна. Главное – принять себя целиком и тогда не будет никаких страданий. Лишних страданий.

В школе ко мне относились корректно, правда, Папа выразился точнее – толерантно. Значит, никак. Когда Папа лично первый раз вкатил меня в «храм образования», то попросил об одном одолжении:

– Эллиот, ты должен вписаться в коллектив класса!

Такое напутствие не вдохновило. После некоторого колебания, чтобы не обидеть Папу, я поинтересовался:

– Почему они не могут вписаться в меня? Их много, я же один.

Папа промолчал. Первое время пришлось классу доказывать, что я умею за себя постоять, особенно Максу, который больше всех насмехался надо мной: «Разъездились тут всякие, загораживают пространство».

Словосочетаниями сниженной лексики я так припечатал несчастного, что он больше меня не трогал. Был ещё один конфликт с этим неугомонным Максом. Терпеть не могу, когда мне напоминают, что я неполноценный, что я – колясочник. Реально тогда становлюсь неуравновешенным психом – нормальная реакция израненного самолюбия. Не знаю, чего Макс наговорил дома родителям, но на следующий день они пришли в школу с разборками.

Вызвали и Папу. Позже, уже в «Голгофе», он устроил мне настоящий вынос мозга. Главное правило провинившегося – молчать или чистосердечно каяться. Я сознательно выбрал первое. Не зря Николаевна, наша воспитательница, считает, что у меня характер Седрика. Тот молча слушает и мотает услышанное на кошачий ус, и всё, другой реакции не ждите. Седрик давно превратился в благовоспитанного кота. Понял, что так лучше для него самого – никогда не ругается с хозяином, который его кормит.

Папе категорически не нравилась моя тактика. Я, конечно, не могу ему сказать, что не надо оценивать мои поступки, мысли и чувства с его точки зрения, потому что он не знает даже половины того, что творится у меня внутри, но я, как Седрик – с хорошими манерами.

Папа мораль всегда начинает одинаково – сначала хвалит. Тактика правильная, усыпляющая бдительность.

– Эллиот, ты личность глубокая, многогранная, но… – задумавшись, он нахмурил брови, и я понял: комплименты по поводу моей неординарной личности закончились. – Но с причудами.

Вы правы, – с готовностью ответил я, не дав Папе продолжить. – Мама с детства называла меня чудиком.

Установилась тишина, которую боязно нарушить неправильным, неточным словом, поэтому лучше молчать. Или, как утверждала Орешина, когда Папа грозный, лучше быть идеально простым, как карандаш.

Я принял вид вежливой озадаченности.

– Эллиот, – голос Папы внезапно сел, словно у него вдруг пересохло во рту, – я тебе не пацан, чтобы меня отчитывала директор школы, – Папа угрюмо уставился на меня, из чего я понял, что в кабинете мадам Ришелье, директора школы, было жарковато. И верно то, что Папа – не пацан. Он для всех нас Папа и обязательно с большой буквы. Всегда.

Я продолжал быть культурным – хранил молчание.

– Эллиот, с твоим характером… – Папа прожёг меня взглядом. – Думаю, ты меня понял, – выдавил он, посмотрев на моё серьёзное, непробиваемое лицо.

На этом «воспитание» закончилось. Мне бы промолчать, но…

– Так всё плохо с моим характером? – всё же виновато уточнил я.

Папа посмотрел на меня, лицо его уже было не таким суровым, и брови разгладились. Буря миновала.

– Проблема в том, что как раз у тебя он есть, – буркнул Папа. В его голосе чувствовалось скрытое одобрение. – Надеюсь, больше разборок с этим индивидом по имени Макс ни у тебя, ни у меня не будет!

– Я также на это надеюсь, – на примирительный тон Папы хотелось ответить шуткой.

Мне это удалось, Папа улыбнулся.

– Он… надеется, – проговорил Папа с иронией. – Всё же почему ты ни с кем не общаешься в классе?

– Будет класс – буду общаться! – отрезал я.

– Ну характер… – по-доброму буркнул Папа. – Ты слишком стремишься быть независимым.

– Это плохо?

– Это неспокойно! – заключил Папа.

Он встал со стула. Подошёл к окну, открыл форточку, после чего снова сел. В кабинете повеяло вечерней свежестью.

– Так какой же у меня характер? – теперь к Папе можно приставать.

– Трудный!

– Конечно, – с вызовом заявил я. – Меня же не зря назвали Эллиотом.

Папа нахмурился ещё сильнее, словно силясь понять смысл моих слов, но тут же решил особо не напрягаться.

– Какое это имеет отношение к твоему характеру? – всё же поинтересовался он.

– Странные имена определяют судьбу! Это мой случай.

– Ты наблюдательный человек, Эллиот.

– Наблюдательность – это умение слушать и делать правильные выводы.

Что поделать, люблю, люблю чёткие определения.

Папа опять смерил меня взглядом, улыбнулся и покачал головой. В дебаты со мной он решил не вступать.

 

***

Давно веду дневник. Назвал его странным словом «Деструкции». Не помню, откуда взялось оно, но мне всегда нравились необычные слова – они будили чудесное воображение. Не зря мама всегда нежно говорила мне, что я «её чудик».

Дневник – это полное доверие и абсолютная правдивость перед самим собой. Чтобы этого достичь, решил создать себе воображаемого собеседника. Долго думал – кого же? Не робота же какого-то? В школе как раз проходили Чехова. Тонкий, вдумчивый писатель, глубокий мыслитель также на протяжении всей жизни вёл дневник.

Я подумал, почему бы не он? Представляете, как это стимулировало мою откровенность? Понимаю, что это очередное моё чудачество, но так легче писалось, искреннее, пронзительнее. А главное – именно у Чехова всегда читаешь неожиданные истории, над которыми неизменно тянет размышлять.

Понравилось – в записках великолепной Тэффи «О Дневнике»: «Мужчина всегда ведёт дневник для потомства».

Не удивляйтесь – я книжный гурман.

 

7 просмотров0 комментариев

Недавние посты

Смотреть все

Ева Яновская. Дневник наблюдений Пети Колбаскина

Недопонимания У нас учительница очень хорошая - никогда не кричит, все объясняет по миллиону раз, потому что всегда находится тот, кто не понял. Она провожает нас в раздевалку и даже некоторым помогае

Александра СТРЕЛЬНИКОВА. ЧЕСТНОЕ ПИОНЕРСКОЕ,ИЛИ ЛЮБВИ ВСЕ ВОЗРАСТЫ ПОКОРНЫ?

С и н о п с и с  п о в е с т и - Нет, нет. И  не говорите... Этого не может быть, потому что не может быть никогда... Чтобы в махровое советское время, в которое, как сейчас  говорят, не было ни секса

Елена Инкона. ФАНТИК И СЛОН «ВОТ ТЕБЕ И КОНФЕТКА!»

«Эх, красота! Майские праздники начинаются! Ничегошеньки не хочется делать после шести уроков!» — думал я, выходя из школы. — Чё тормозишь, Элис? Дай пройти! — толкнув меня в спину, рыкнул Сашка. — Са

bottom of page