top of page

Наталья Козаченко. Журавли и синицы

Десять лет назад я не задумывался о жизни, о ее подводных течениях, о том, что движет человеком. Было мне тринадцать, когда наступил момент первого осознанного выбора.

Жарким августовским днем я тащился вслед за родителями к пристани, нес небольшой, но неудобный чемоданчик, перехватывая его то левой, то правой рукой. Он не был тяжелым: основное неделей раньше переправили в другой город. В город, куда я с отцом нынче провожал мать.

До пристани всего ничего, минут пятнадцать небыстрого хода, но сегодня за полчаса осилили лишь половину пути. Обыкновенно тормозила всех отцовская негнущаяся нога: фронтовое ранение. Сегодня не торопилась мать, отец же как будто подталкивал, тянул за руку, по шее его текли капли пота, мокрые короткие волосы вспыхивали вдруг под солнечными лучами. Почему-то я видел все как в лупу: выпукло и подробно. Вот мать привычно убрала за ухо прядь волос, повернула голову к синему нашему кинотеатру «Волна», остановилась и стала разглядывать, как будто обнаружила впервые резные наличники окон и ждала, что одна из дверей распахнется со скрипом. Дверь чуть дрогнула – я это видеть не мог, но почему-то видел – словно раздумывала, а потом и правда приоткрылась немного и сразу с едва слышимым щелчком захлопнулась. Мать задержала дыхание, скулы ее побелели, а глаза затянула влажная, почти непрозрачная пленка.

Дошли наконец до лестницы, ведущей к пристани. Отцу по ней трудно спускаться. Можно было идти другой, длинной дорогой, без всяких лестниц. Он выбрал короткий путь. Я его понимал: нельзя рубить хвост собаке по кусочкам.

– Ленька, – попросил отец, – подожди мамку внизу.

– Не беги сломя голову, – добавила мать и взяла отца за руку.

Не стал спорить, спустился, не оглядываясь, мне их нежности противны до зубовного скрежета. Она нас с отцом предала, сбежала! Обо мне никто не вспомнил, даже не спросили, хочу я остаться здесь или поехать с ней. Словно меня нет. Словно главное – их чертова, чертова любовь!

Я смотрел, как мать спускается по лестнице: светлое платье в глупый мелкий цветочек, волосы на голове валиком, ямочки на щеках. Высокая, выше отца на полголовы, и всегда туфли на каблуках. Чтобы разница казалась еще больше? Для чего? Все, что раньше проходило мимо моего внимания, лезло сегодня в душу, собиралось в плотный, не дававший дыхнуть ком, отдавалось в сердце тупой болью.

– Не злись, злость уничтожает человека, – мать подошла, встала рядом, взъерошила мои волосы, – когда-нибудь ты поймешь нас с отцом. Не сейчас, теперь в тебе только обида, ее нужно перетерпеть. Сможешь?

– Не знаю, – пробормотал я нехотя. Может быть, она права?

– В конце концов, я не на северный полюс уезжаю. Два года – не вечность.

– Это надо обязательно? Ну, уезжать обязательно? – я готов был откусить себе язык: не удержался, – ладно, чего теперь.

Объявили посадку. Мы одновременно взглянули вверх: пусто. Засуетились тетки с перекинутыми через плечи узлами и сумками. Мать прошла последней, обернулась: не меня искали ее глаза. Теплоходик гуднул, зашумела выталкиваемая водометом вода, судно развернулось, проплыли перед глазами большие буквы «Заря». Волны плеснули в деревянные доски, солнечный луч выглянул из-за набежавшей тучки, тысячи мелких осколков колыхнулись, словно раскололось большое зеркало. Глазам стало больно от нестерпимо ярких бликов. Пахло яблоками: вчера был Яблочный спас и в садах ветки почти касались земли под тяжестью спелых плодов. Вчера оставалась надежда, что все еще поправимо. А сегодня мать уехала и вернуть ничего невозможно, как невозможно собрать тысячу осколков в целое зеркало.

День все не кончался, солнце как приклеенное висело в небе. Я сидел на бревне возле реки и не мог заставить себя сдвинуться с места. Думал. Они любили друг друга, отец и мать, и у меня не возникало мысли, что когда-нибудь они разбегутся. Значит, где-то я неправильно понимал, но найти изъян в рассуждениях не мог. Не мог, и всё тут!

…Окна в доме были темны. Дважды привычно скрипнула дверь. Тихо. Словно покойника вынесли, пронеслась в голове нелепая мысль.

– Ну что, Ленька, надумал чего иль нет? – голос раздался из кухни.

– Батя, ты чего в потемках?

Щелкнул выключателем. Отец сидел за пустым столом, и по всему выходило, что не вставал с той самой минуты, как вернулся с пристани.

– А чего мне думать? Вы за меня решили всё, и где жить, и сколько, – нарочно грубил, лезла из меня ненужная детская злость, почти ненависть к отцу.

– Не отпустило, значит. Обидки нянчишь… Ладно, раз своим умом не богат... Я скажу, а ты думай, прежде того чтобы выводы делать и итоги подводить. Да собери чего-нибудь, повечеряем.

Я достал сваренную матерью утром картошку, поставил миску с малосольными огурцами, нарезал сала и хлеба, достал из шкафчика бутылку водки, налил полную стопку и, подумав, плеснул на дно второй. Отец хмыкнул, но промолчал. Тикали часы на стене, пару раз по окнам мазнуло светом и раздавался мотоциклетный треск. Задавать вопросы не стал, знал, что услышу и про работу завучем и про материного брата, которому нужна помощь. Ерунда все. Отмазки. Помощь родне, конечно, дело правильное, но все мы знали, что она уезжает навсегда. Знали и молчали. Это бесило больше всего.

– Выхода всегда два, Леонид. Только два, – сказал отец и быстро, за один глоток, опустошил свою стопку. Рука его чуть дрогнула, и тонкая струйка протекла на подбородок.

За несколько сегодняшних часов мы оба стали другими. Время пронеслось над нами, покрыло пылью старости отцовский костюм, залоснило брюки на коленях, сетью морщин скукожило башмаки. Рука держала стопку, и стопка эта утратила прозрачность и остроту граней. Я мотнул головой, отгоняя морок, и выпил свой глоток, обжегший гортань. Схватил огурец, унимая жжение.

Ели молча, быстро, словно опасались нечаянных, ненужных слов. Словно оба знали, что спустя два года все повторится: пристань, теплоходик, запах яблок, нестерпимые блики на воде, будто разбилось большое зеркало. Только уезжать буду я. Еще минуту назад я был железно уверен в том, что останусь здесь, с отцом. Пока не решу, куда буду поступать после десятого. Потому что это мой выбор, мой, а не родителей. Но странное мимолетное видение недалекого будущего заставило переменить мои планы. Что это было? Предчувствие? Чужая сильная воля будто схватила за шиворот и потащила, а у меня не хватало сил сопротивляться.

– Ты остался здесь потому, что я так решил, – нарушил тишину отец, – пора тебе оторваться от мамкиной титьки.

– И срок установил для отрыва тоже ты? – губы мои задрожали. – Меня спросить забыли? Я вам вещь, что ли?

– Да. Есть такое дело. Два года тебе дадено, чтобы стать мужиком. Старайся, Ленька.

– С ума все посходили, решатели, – я вскочил и кинулся было к выходу.

– Сядь, – отец не повысил голоса, – налей еще.

Я подчинился. Отец покрутил стопку в руке, пригубил. Лицо сморщилось, резкие складки пролегли от губ к носу.

– Семья это тебе не клетка для птицы. Когда два человека решают быть вместе, это не значит, что кто-то из них лишается свободы. И выбор делает не один – оба. Оба, понимаешь?

– Но тогда получается, что выход только один?

– Ты плохо слушаешь, один человек – один выход, два – и выхода два.

– Или четыре, – сказал я просто, чтобы что-то сказать, – возможны варианты.

– Ну-ну, варианты, значит, не запутайся в них смотри, – отец допил водку и, вставая, добавил, – приберись тут, теперь мы с тобой за всё про всё остались.

Спустя полчаса я сидел в большой комнате за столом, обычно заваленным стопками школьных тетрадей, книгами. Теперь поверхность стола была безнадежно пуста. Дом как будто тоже подчинился выбору людей. Я подумал о том, как скоро исчезнут мои следы, когда сяду на теплоходик через два года. Так же отец будет молчать в темноте, и никто не соберет нехитрой вечерней еды и не нальет водки в стопку. Потому что выхода только два. Два, а не четыре. Мы будем приезжать друг к другу в гости, возможно, со стороны будет казаться, что мы семья, живущая по непривычным правилам. Приходилось признать, что выбор сделали все трое. И это так же верно, как то, что сегодня моя жизнь переменилась бесповоротно.

***

Два года вместили в себя достаточно событий, чтобы я с чистым сердцем признался, что время потрачено не зря. Отец оказался прав, как всегда – прав. Как он умудрялся предугадывать исходы самых разнообразных поступков и событий, для меня оставалось непостижимым. На мои недоуменные вопросы отвечал коротко: «Учись думать, Ленька!» Получалось не всегда.

Отец редко выезжал из родного города, я помню лишь две поездки за два года нашего с ним мужского одиночества. Мать гостила у нас тоже нечасто: наш дом, обустроенный по-иному, чем прежде, был ей не по душе. Вещи и предметы словно играли с гостьей в прятки. Мне доставляло непонятное удовольствие наблюдать за ее растерянным лицом, когда рука привычно тянулась за очками, а натыкалась на пепельницу или сапожный нож там, где прежде этих предметов не могло находиться по определению. Тогда мать проводила ладонью по лицу, словно смахивала паутину. Протягивал ей нужный предмет, невозмутимо выдерживал вопрошающий взгляд: умение держать лицо выработалось настолько прочно, что иной раз ловил себя на мысли, что не могу с точностью определить, где я настоящий, а где только маска.

Во время моих приездов в другой город ревниво всматривался в мать, лелеял глупые мысли о том, что ей здесь плохо, что скоро дядька Сережа поправится, мать вернется обратно, и жизнь наша потечет по-старому. Но дядька все болел, болезнь проявлялась внезапной слабостью и одышкой. Внешне они были похожи, брат и сестра: высокие, светловолосые, молчаливые. Дядька был автомехаником от бога, он учил тому, что мне всегда нравилось: понимать устройство разных механизмов, чувствовать руками болезни движков и все такое. В какой-то момент понял: не хочу возвращаться к отцу, мое место здесь. В этом городе и в этом доме. Мысли о том, что это тоже предательство, приходили в голову, но не я первым вступил на эту тропу.

Мать обустраивалась в чужом доме прочно. Надолго. У меня иной раз возникало дежавю: похожие вещи находились ровно на тех же местах, как в оставленном ею доме. В доме, где по вечерам долго не гаснет на кухне свет, где громко тикают ходики на стене, а в окна заглядывает на мгновение свет одинокой фары и слышится мотоциклетный треск. Я это помнил. И помнил те несколько часов, проведенных мной на бревне возле реки. Сидел неподвижно, неподалеку возились несколько воробьев, делили оброненный кем-то кусочек хлеба. Вдруг налетела желтобрюхая синица, один из спорщиков зазевался, не хотел оторваться от хлебного мякиша. Синица терзала воробьиную тушку, мелькали в воздухе пух и перья. Потом синица клевала и клевала маленьким крепким клювом мертвую голову: выедала мозг. Как игрушечный медведь-молотобоец. Оцепенелый, долго не мог двинуться с места, казалось, это мой мозг превратился в пищу для обманчивой мирной птички.

Давний случай являлся в мои мысли, когда я думал о матери. О матери, спускавшейся с высокой лестницы в светлом платье в глупый мелкий цветочек. Я не часто вспоминал о том дне, заставлял себя не помнить. Если не удавалось, то недавнее прошлое скользило во мне бледными бесформенными тенями.

Мать установила порядки, заведенные когда-то в доме моего детства, и представлялось, что не было никакого переезда и что скоро распахнется с негромким скрипом дверь, войдет отец, повесит кепку привычным движением на знакомый гвоздь справа от дверного косяка. Картина рисовалась настолько живая, что мне казалось, я схожу с ума. Когда же воображаемое становилась явью, мне невыносимо было видеть родителей вместе. Непонимание рвало мою душу на части: почему они живут не как все, зачем им нужна эта раздвоенность, это расстояние между городами? Однажды я не выдержал.

– Батя, почему вы так живете? Не по-человечески. Она там, мы здесь. Какой в этом смысл?

– Что тебе не нравится?

– Да все не нравится! Вон другие…

– Других не трожь, они живут, как умеют. А мы – так. Вырастешь – выбирай по себе. А нас не суди, не дорос еще.

– Поговорили, называется. Все ясно-понятно, – начал я ерничать, – такие особенные у меня родители. Вам бы меня на две половинки распилить, что ли. Чтобы было кого воспитывать.

– Ленька, не балуй! Я тебе что велел делать?

– Что?

– Думать велел, а ты большой вырос, а мозги куриные остались.

– А ты мать любишь? Вот скажи!

– Помешались вы на той любви, я гляжу. Ахи-охи, соловьи… А потом убить готовы друг дружку.

– Ну, батя, это ты загнул: убить-то.

Он посмотрел на меня с жалостью, махнул рукой. Больше мы про любовь не разговаривали. А она притаилась совсем близко и ждала удобного случая, чтобы нанести удар.

И все же, все же… Разговор этот имел неожиданные последствия. Я наконец отключил детские обиды и стал думать. Думать и видеть. И открылись мне странные, необъяснимые вещи. Первая: родителям было все равно, сколько между ними километров, ни тени страдания, тоски или неудовольствия не приносила им разлука. Они радовались каждой встрече так, словно один из двоих ездил по неотложным делам и возвращался туда, где его всегда ждали. Домой.

И вторая вещь, которую я объяснить никак не мог: родители всегда были в курсе событий относительно друг друга. Положим, у дядьки имелся городской телефон и я иногда разговаривал с матерью по межгороду, но отец… Отец категорически отрицал подобную возможность! Мне не приходило в голову сомневаться в его словах. И выходило, что жили они вместе, а не поврозь. Этого быть не могло, но – было.

***

…Август выдался холодным и дождливым. Над рекой громоздились тяжелые мокрые тучи, вода висела в воздухе. Отец проводил меня лишь до калитки, но я был рад этому: возле «Волны» ждала Валька, первая моя женщина. Вообще-то мы с ребятами договорились встретиться на причале, но мне хотелось с Валькой пройти той же дорогой и понять хотя бы приблизительно то, что чувствовали мои родители.

– Ты дождись меня, ладно? Я вернусь.

Голос срывался, я ненавидел себя за жалкость, но кто знает, будет ли шанс об этом поговорить. Время и расстояние были моими врагами. И возраст: Валька старше на два года, оказалось – на целую жизнь.

– Дурачок ты, Ленька, – она остановилась, взглянула в лицо, губы ее скривились, – через месяц ты обо мне не вспомнишь, не обманывайся.

– Я тебя… ну в общем, я…

– Любишь? Только потому, что вчера…

– Замолчи! Ты ничего не понимаешь!

– Все я понимаю, – вздохнула Валька, – ты придумал себе черт знает что, а я не хочу, чтобы ты обманывался. Первый раз всегда страшно, и кто-то должен помочь. Кто знает, как у тебя сложится на новом месте, а ты слабый, Ленечка, жалеешь меня. А не надо жалеть. Не хочу я, чтобы ты… чтобы ты наломал дров, вот что. Не думай обо мне плохо. А у тебя все будет, не сомневайся!

Губы ее шевелились, голос дрожал, мне хотелось, чтобы – дрожал. Врала, врала и не краснела! Не могло быть, чтобы все объяснялось так просто, обидно, что все так… неправильно.

– А как же ты, ну, потом?

– Опять ерунду мелешь, Ленька! Маленький ты еще, – она погладила меня по щеке. – По любви замуж не выходят. Потому что любовь на минутку, а семья на всю жизнь. Если получится. Пошли, опоздаем.

– Ну и пусть, – я схватил Вальку за руку, – ты все придумала, да? Скажи, что придумала?

Она покачала головой.

—Ты… не зря тебя ребята… – договорить не успел: рука у Вальки была тяжелая.

Теплоход отплывал, подрагивала под ногами палуба, мелкие волны бились в борт, причал с машущими друзьями делался меньше, наверху, возле перил, одинокая фигурка стояла неподвижно.

– Журавли полетели, – сказал кто-то рядом, – рано они нонче.

– Так осень уже, вон какой август-от, холодной, – ответил женский усталый голос.

Сквозь оконный прозрачный плексиглас журавлей не было слышно, они летели в тишине почти правильным клином и вскоре скрылись. Тучи на мгновение раздвинулись, солнечный луч протянулся по берегу, выхватил синее пятно кинотеатра на самой верхотуре, и снова стало серо.

***

Люська Синегубкина попалась мне под ноги в буквальном смысле слова: я споткнулся об нее в досаафовском тире, куда школьный военрук привел на стрельбы свой кружок. Стрелки́ распластались на матах, короткие школьные платья девчонок военрук деликатно прикрывал ватниками. Из-под ватника и торчали тощие Люськины ноги. Она дернулась и промазала. Повернула ко мне лицо, вглядывалась, не смущаясь неловкого положения. Молчала. Запомнились короткие спутанные волосы и закушенная от обиды губа.

– Кто такая? – спросил военрука, с которым к середине девятого класса был на короткой ноге (дядька мой был ему приятелем), кивая на девчонку, как на ничего не значащий предмет.

– Люся Синегубкина, из седьмого «Б», – ответил военрук и добавил, – хорошая девочка, присмотрелся бы.

– Мелочь пузатая, – отшутился, но имя и фамилию запомнил. На всякий случай.

Семиклассницы в то время совсем не интересовали меня. Я был чужак, засланный казачок, тень матери – строгого завуча – сильно мешала утвердиться в классе. Только к началу летних каникул определился мой ближний круг друзей, вернее, одного друга. С остальными сложились ровные приятельские отношения, ребята хвастались победами на амурных фронтах, многие сочиняли, конечно. Со стороны всегда заметно. Я никому не рассказывал про свой первый опыт, воспоминания еще жили в моей душе, но тихой и почти не грустной нотой. Вальку я больше не встречал, она уехала учиться, наверно, это было для меня спасением и хорошим знаком.

Но Валькины слова про минутку и целую жизнь натолкнули на размышления об отношениях отца и матери: на некоторые вопросы нашлись ответы, картина из хаоса начинала вырисовываться. При отсутствии собственной любви я находил, что родители правы, и что подобный вариант отношений можно взять как пример для моей будущей семейной жизни. Не думают о будущем только дураки, я дураком себя не считал. Только одного я не мог понять: как они обходятся без секса? Возможно, для отца вопрос жестко не стоял: он старше матери, но разница в возрасте не может служить объективным показателем. Между тем не было у меня подозрений, что у кого-то из них появилась замена, а наблюдал я внимательно. Значит, значит ли это, что они уроды или есть что-то, что позволяет нормальным людям не заморачиваться по этому поводу? Но что?

Второй раз Люська появилась в поле моего зрения в сентябре, на школьной линейке. За лето она округлилась в нужных местах, научилась смотреть независимо, немного вызывающе и совершенно точно умела отличить взгляд заинтересованный от просто взгляда. Мой друг положил на нее глаз. Если бы не Саня… Что мной двигало: зависть? Но в тот момент она была ничья, эта Люська! Я легко добился того, чтобы она сделала правильный выбор. Не наказуемо, нет, вины своей я не чувствовал. Каждый сам за себя. Главное, сделать так, чтобы выглядело, будто это ее осознанное решение. Задачка не из сложных, но какая сладость власти предвкушалась мне…

– Не надоел этот цирк? Не хочешь прогуляться? – в голосе моем скука и превосходство. Я наслаждался чужой растерянностью. В конце концов, вся жизнь и состоит из выбора вариантов. – Через пять минут мое предложение снимается. Я жду у входа. Тебе решать.

Сколько раз потом я повторял последнюю фразу? Мне казалось важным всегда упреждать события, ставить вопросы, уже зная ответ, и наслаждаться невидимой властью. Принуждать делать выбор без возможности выбора, так, как сделали со мной мои родители.

Тогда же Люська явно терзалась, прижимала руки к груди, оглядывалась на звуки музыки из актового зала, она вся была еще там, еще бы, первый школьный вечер для восьмиклассницы – как первая любовь. Мне казалось смешным это сравнение, конечно, чушь собачья, но девчонки западают на всякие сладкие красивости. Расчеты были точны, наш уход никто не видел, что странно: учителя бдели не хуже книжных сыщиков. Мать потом пыталась выяснить у меня, с кем же «ребенок» исчез из поля зрения и откуда ждать неприятностей. Я лишь улыбался в ответ.

Для «гуляний» выбрал длинную скучную улицу, ведущую из города. Улочка безопасна с точки зрения случайной встречи со знакомыми и удобна: тротуар асфальтирован, горели редкие фонари, в частных домах рано гасли окна. Прохожих почти не было: город рано погружался в спячку, потому создавалось ощущение, что мы где-то на краю света. Встречались два раза в неделю, я выбрал вторник и четверг. Люся выходила ровно тот момент, как я подходил к первому подъезду двухэтажного дома, словно стояла за дверью и вслушивалась в шаги. Как она вычисляла нужные, навсегда осталось для меня загадкой. Говорила, что получается случайно. Я случаям не доверял. И не доверял Люське Синегубкиной. Она притворялась!

Первые два месяца она мало говорила, смотрела на меня снизу верх, как на божество. Это утомляло, и я начинал подумывать, не отдать ли девчонку Сане, в то время Люську я воспринимал как подопытную мышь, она и вела себя как мышь. Нет, я был удавом, а она – кроликом. Точно, кроликом! Кролика нужно хорошо подготовить, и я говорил без умолку, чаще всего о прочитанных книгах. У матери была отличная библиотека, я читал много и легко запоминал прочитанное. А потом случилась неожиданность: Люська поймала меня на неточности. Ее родительница тоже выписывала «Роман-газету», а я как раз пересказывал «Бремя власти» Балашова. Черт-черт-черт!

Я остановился и сделал то, что не должен был делать: взял ее за руку. Ладошка у нее оказалась сухая, горячая, и – цепкая.

– Так боюсь твоей матери. Недавно меня ехидной обозвала, – Люська сменила тему, словно почувствовала мое смущение. Все-таки девчонки в таких вещах понимают больше.

Вчера подробности стычки мать рассказывала в лицах, добавила от себя парочку нелестных замечаний в адрес ершистой девчонки.

Полгода пролетели быстро и однообразно: вторник и четверг с восьми до десяти – я пунктуально следил за графиком, как бы не замечая недоумевающего взгляда. Люська держалась. За мою руку и моих правил. Мысли о кролике стали казаться мне смешными, вот же тоже детские глупости. Кролик, по сути, это гипноз, заглотить и гладить сытое брюхо, глядя в небеса. Мелковато. Интереснее приручить и заставить играть по чужим правилам. По моим. Для начала нужно выйти из подполья и забыть нашу тихую улочку и вечерние прогулки при луне.

Весна всегда расслабляет: безумным солнцем, талым снегом, первой зеленью на деревьях. Мы шли из школы, я нес два портфеля. На перекрестке, где расходились наши дороги, останавливались и долго разговаривали, иногда по два-три часа. Желающих посмотреть на наше представление день ото дня становилось меньше. Интерес нужно пригасить. Вся школа была в курсе нашей «дружбы». Люська нервничала: за спиной о нас говорили разное, я делал вид, что ни о чем не догадываюсь.

– Не могу так больше! – взмолилась однажды Люська.

– Как хочешь, выбор за тобой, – нарочито равнодушно отвечал я, – одно твое слово.

– Ненавижу! – шипела она, вырывала портфель и… и на следующий день мы снова стояли на перекрестке.

О чем говорили? Какая разница! Если говорили, значит, было о чем. Самое забавное заключалось в том, что, сказав друг другу «Пока!», обнаруживали моментально новую неотложную тему. Иногда простая и очевидная мысль приходила в голову: эти наши разговоры были нужны больше мне, я поменялся с ней ролью и стал подопытным кроликом. Люська в роли удава смешила меня чрезвычайно. Я мог смеяться сколько угодно, но отказаться от наших неотложных тем не мог.

После десятого поступил в техникум. Этим же летом умер дядька Сережа. Матери достался дом, мне – дядькин «козлик», ставший годом позже третьим между мной и Люськой. А пока я лежал под машиной все свободное время, и вскоре «убитый» и почти обездвиженный газик обрел вторую или десятую по счету жизнь. Дело оставалось за малым – получить права. Люське доставались крохи моего внимания: приходил редко, звонил в дверь и сразу спускался на первый этаж. Мы почти не разговаривали, неторопливо нарезали круги по стадиону позади здания техникума, целовались редко, даже не знаю, почему. Ровно в полночь я зевал, говорил: «Однако, пора», и мы расставались. Странное было лето. Короткие, почти белые ночи с белесыми туманами, похожими на слоеный пирог, сменились незаметно августовским звездопадом и чернильной тьмой, падавшей вдруг сверху на землю. Люська загадывала желание, шевелила губами, и в этот момент накатывала на меня нежность, дурацкая, недостойная мужика нежность, до стона хотелось сжать в объятьях, до хруста в костях и не отпускать никуда с ее безмозглыми звездами и глупыми желаниями.

С сентября наши дороги разбежались: она продолжала топтать школьные коридоры, я осваивал студенческую жизнь. Привычка на минутку забегать к Люське ежедневно после занятий появилась незаметно – техникум находился рядом с ее домом. Наваждение длилось не один месяц, но однажды пришлось сделать неприятное открытие: я влип по самые уши. Правила были не мои, желания были не мои и воля – чужая. Черт возьми, она меня обыграла! Как последний дурак купился на обманчивое равнодушие, спокойствие, с которым она занималась своими делами, пока я сидел в кресле как последний кретин. Она примерила на себя маску, ту самую маску, которой когда-то имел глупость похвастаться. Тогда она удивленно таращилась на меня, но запомнила и научилась использовать. Ай да Люська, однако, надо быть с ней начеку, подставишь палец и – прощайся с рукой. Пора, пора спасаться от ненужной зависимости!

– Хотел сказать, что больше не приду. Не жди.

– Почему?

– Просто так. Заведи себе другого, чтобы не скучать.

– Фролов, ты в своем уме? Тоже мне, командир нашелся на мою голову!

– Для твоей пользы.

– Я сама знаю, что для меня лучше, – голос все-таки дрогнул, но она справилась, – счастливо, Фролов. А твоим советом воспользуюсь, раз так настаиваешь.

– Однако, – не удержался я, – счастливо так счастливо.

Не знаю, скучала ли Люська по нашим встречам, а мне их недоставало. Мать как бы между прочим проговаривалась о Люське школьной, излишне самоуверенной и чересчур дерзкой. Моя Люська – до первой разлуки – была другая, но все же не зря я не доверял ей! Не знаю, по которой из них я не находил себе места. Почти каждый вечер устраивался напротив окон ее дома. Между нами было расстояние метров тридцать-сорок, занятых огородами, удобное для наблюдения пространство. В угловом окне второго этажа, ее окне, долго не гас свет, по шторам двигалась неясная тень, замирала надолго. Я гасил сигарету: по красной точке она могла вычислить меня. Сидел на сваленных возле забора бревнах и вспоминал синицу, выклевывающую воробьиную голову. Кем я был: синицей или воробьем?

Я морочил Люське голову два года, до ее выпускного. Уходил и возвращался. Она пробовала встречаться с другими – я отваживал соперников и тотчас терял к Люське интерес. «Фролов, – сказала однажды она, – ты как собака на сене. Ни себе, ни людям». Я посмеивался. У меня появились новые приятели и необязательные отношения с временными подругами, мой верный «козлик» накрутил множество километров и знал обо мне то, что ни при каких обстоятельствах не должны знать ни родные, ни особенно Люська. Она, в редкие наши встречи, исступленно обнимала тонкими руками мою шею, сердце ее билось как птица в клетке, и готова была пойти до конца. Не боялась, больше того, пыталась провоцировать.

– Фролов, – вглядывалась в мое лицо, – ты боишься быть первым?

– С чего взяла? Не хочу испортить тебе жизнь. Только и всего. Если у нас ничего не выйдет, твоя семейная жизнь начнется с неловких вопросов.

– Не начнется! Неужели для мужиков это так важно?

– Для нормальных – нет. Но на свете полно ненормальных и еще больше их родни, трясущей наутро простыни перед гостями.

– Фу, Фролов, какие гадости! Какой-то домострой в голове. Вот у тебя мать такая образованная, неужели для нее будет важна какая-то тряпка с кровавыми пятнами? Ну скажи еще и для тебя тоже нужны какие-то доказательства?

– Дура, – смеялся я, – ты меня так и не научилась понимать. Я тебя берегу, только не знаю, для кого.

– Сам такое слово, – выдыхала Люська мне в ухо и разрешала делать с ней все, что мне придет в голову, знала: бояться нечего.

Что мне делать с неискушенной девчонкой? Ничего из того, что делал я с моими обычными подружками. Они знали, на что идут, и любовь не стояла между нами. Мы получали каждый свое и ни на что большее не претендовали. Люське я не мог дать ничего и себе пока не принадлежал: после техникума светила мне армия, нужно было отдать все долги и уж потом… Потом было непредсказуемое будущее. Иногда я забывался, инстинкт брал свое, но Люськино тело предавало хозяйку: вздрагивало, покрывалось острыми пупырышками, нет, не готова была Люська к взрослым отношениям, как ни старалась. Такая была у нас игра в поддавки.

Вскоре время бессмысленных игр закончилось. Люська уехала поступать в институт в Ленинград и поступила, мы разминулись: я был тем летом в стройотряде. Потом время побежало как колесо с горки. Ее сессии, мой диплом, в конце июня я успел вскочить в отъезжающий поезд: с последней группой призывников отчалил на Дальний Восток. Мы не переписывались, она не знала адреса, я не доверял ее родным, было у меня опасение, что письма может прочесть не только Люська. От моей матери известия шли отрывочные и недостоверные. Оставалось только любоваться Люськиной фотографией. Отец когда-то, покрутив карточку в руках, обронил: «Богородица». Я посмеялся: это Люська-то?

Спустя два года мой дембельский альбом мирно покоился под диваном в том самом чемоданчике, с которым я тащился за родителями девять лет назад. Воздух свободы пьянил меня, какая, к чертовой матери, Люська? Потом, всё потом. Два месяца вылетели из жизни, как черти из трубы. В сентябре устроился на автобазу. Жизнь продолжалась. Один день сменялся другим, зарядили длинные дожди, и край неба заглядывал в окно, рано темнело, утренние сумерки продолжались сумерками вечерними. Я лежал на диване с книгой, вялый и словно выпотрошенный. По ночам снилась мне Люська, она стояла передо мной с мелкашкой в руках, ватник наброшен на плечи, на лице улыбка, в глазах слезы. Я брал Люську за руку, она отталкивала меня и говорила без остановки: «Ты меня любишь, Фролов?» – «Любовь на минутку… на минутку… на минутку…», – отвечал я быстро, слова летели ей в лицо, оставляли оспяные отметины, Люська отмахивалась от слов, как от мух, и все спрашивала и спрашивала про любовь.

– Приехала твоя… богородица, – сказала мать в начале февраля, – в пятницу вечер выпускников.

Вестибюль был гулок, звуки музыки плыли в нем слоями, как те давнишние летние туманы. Хлопала входная дверь, дробился смех, скатывался по оконному стеклу.

– Фролов! Не надоел этот цирк? Не хочешь прогуляться? Жду пять минут. Потом предложение снимается. – Люська стояла на широкой лестнице, ведущей на второй этаж. Она не изменилась. Почти. Или мне хотелось так думать?

– Прогуляемся, – сказал я, – и впредь: никогда не называй меня по фамилии!

– А то застрелишь?

– Да. Из мелкашки.

Она словно впечаталась в стену. Замерла. Кивнула головой, словно соглашалась с кем‑то.

Я ехал на автопилоте, мало различая дорогу. Мела поземка, заметала следы. В доме темно и тихо, только отщелкивали секунды стенные часы.

– Я сама, – быстро шепнула Люська и стала стягивать платье…

– Ты…

– Да, – сказала Люська легко, – ты не хотел быть первым.

Я сел. Закурил. Она поднялась, быстро оделась.

– Ты так ничего и не понял, Ленечка, – постояла в дверях и ушла.

– Дура, это ты ничего не поняла, – сказал я тишине.

***

Десять лет назад я не задумывался о подводных течениях принимаемых решений. Я оценивал чужой выбор, еще не зная, что мне предстоит сделать свой.

В конце августа я приехал к отцу. Мои поездки нерегулярны, но он всегда делает вид, что не особенно ждет меня. Мы знаем, что это неправда, но что поделаешь, так складывается жизнь. Город понемногу ветшает. Обмелела река, не сплавляют по ней лес. Давно не ходят теплоходики, в начале семидесятых отошел от пристани последний. Реку перегораживают боны, от старой пристани остался небольшой помост, к столбам теперь привязывают моторки и обычные лодки. Кинотеатр по-прежнему синеет на высоком берегу. Вчера был Яблочный спас, старые яблони еще живы и плодоносят. Пахнет яблоками. Ветер теребит воду, и кажется, что разбили на тысячу кусочков огромное зеркало.

– Ну, здравствуй, Ленька, – отец мало изменился, разве что стал ниже ростом, – как жизнь молодая?

– Все путем, батя. Все путем.

Мы проходим в дом. Он мне стал чужим, как когда-то матери. Но все предметы не меняют своего места никогда. Это удобно. Отец рад мне, но не показывает вида. Он собирает на стол: достает из кастрюльки вареную картошку, цепляет из банки малосольных огурцов, нарезает кольцами полукопченую колбасу и крупными ломтями серый хлеб, достает из шкафчика знакомые граненые стопки на короткой ножке и бутылку водки. Наливает по полной.

– Будем, – говорю я и опрокидываю махом стопку, морщусь, выдыхаю.

– Со свиданьицем, – отвечает отец и залпом выпивает свою.

Мы не торопимся, накалываем вилками картошку, хрустим огурцами.

– Как мать?

– Нормально. Как обычно. Работает.

– Хорошо, – говорит отец, прислоняется к спинке стула, мнет в руках беломорину, – а ты? Как твоя богородица?

– На пятый курс перешла. Еще год учиться. Только она никакая не моя.

– Дурак ты, Ленька. Думать так и не научился. Не в коня, видно, корм.

– В коня, не в коня… Она город почуяла, назад не вернется, а я? Ехать за ней, куда распределят? Или тут ждать? И что? Что теперь делать, батя?

– Сам как думаешь?

– Не знаю. Про нее не знаю. Мы не виделись давно, не получалось что-то.

– Это беда небольшая, Ленька.

– Я помню, как мать у окна стояла, все на дорогу смотрела, будто ждала чего. А за окном то дожди, то метели. Ей тесно было здесь! Как в клетке.

– Верно, тесно. Но семья не клетка, если дверцу открыть. Тогда это дом получается.

– Предлагаешь мне на два дома жить, на два города? Или смотреть, как она у окна будет стоять? Маяться?

– У любви всегда есть темная сторона, Ленька. Без этого не бывает.

– Темная сторона… Знаешь, батя, она пожалела меня: я первым не хотел…

– А ты обиделся, значит. Или испугался?

– Чего мне бояться? – я споткнулся, замолчал. Вытащил сигарету, прикурил, затянулся. Не сразу собрался с мыслями. – Испугался. Боюсь, что она привыкнет ко мне как к мужику, понимаешь? И кроме этого нас ничего держать не будет!

– Не разобрался ты еще. В потемках плутаешь. Люся твоя тебе, дураку, дверцу открыла, а ты в дальний угол забился, обиды жуешь.

– Значит, с вас пример брать?

– Ни с кого примеров брать не надо. Мы с мамкой твоей так для себя решили, а у тебя, может, другое решение сделается. Кто знает? Нет правильного выбора, что бы ты ни выбрал, все равно будет больно.

Я сидел позади кинотеатра на лавке. Внизу текла река, стелился туман, вода плескала в борт причаленной лодки. Высоко в небе бледнели звезды.

Темная сторона любви… Вот отец дает! Не думал, что он так говорить способен. А что я о нем знаю? К стыду своему, ничего. Десять лет назад он решал ту же самую проблему, над которой бьюсь теперь я. Он нашел решение и тащил ношу все эти десять лет, и понесет дальше.

Что выберу я?

***

– Ты сломал мою жизнь, – когда-нибудь скажет Люська Синегубкина.

– Потом ты скажешь мне спасибо, – отвечу я.

– Не факт.

– Может быть.

А в чем можно быть уверенным? Никто не знает.

26 просмотров0 комментариев

Недавние посты

Смотреть все
bottom of page